ISSN 2072-0726 (печатн.)
ISSN 2658-4883 (электр.)
ФИЛОСОФСКИЙ ЖУРНАЛ Научно-теоретический журнал 2021. Том 14. Номер 4 |
Главный редактор: А.В. Смирнов (Институт философии РАН, Москва, Россия)
Зам. главного редактора: Н.Н. Сосна (Институт философии РАН, Москва, Россия)
Ответственный секретарь: Ю.Г. Россиус (Институт философии РАН, Москва, Россия)
Редактор: М.В. Егорочкин (Институт философии РАН, Москва, Россия)
Редакционная коллегия
В.В. Васильев (МГУ им. М.В. Ломоносова, Москва, Россия), Лоренцо Винчигуэрра (Пикардийский университет, Амьен, Франция), М.Н. Вольф (Институт философии и права СО РАН, Новосибирск, Россия), С.В. Девяткин (Новгородский государственный университет им. Ярослава Мудрого, Новгород, Россия), Мариза Денн (Университет Бордо-Монтэнь, CEMMC/CERCS, Франция), А.А. Кара-Мурза (Институт философии РАН, Москва, Россия), И.Т. Касавин (Институт философии РАН, Москва, Россия), В.А. Лекторский (Институт философии РАН, Москва, Россия), Ханс Ленк (Институт технологий г. Карлсруэ, Германия), В.И. Маркин (МГУ им. М.В. Ломоносова, Москва, Россия), М.А. Маслин (МГУ им. М.В. Ломоносова, Москва, Россия), А.А. Россиус (Итальянский институт философских исследований, Неаполь, Италия), В.Г. Федотова (Институт философии РАН, Москва, Россия), Чжан Байчунь (Пекинский педагогический университет, Пекин, Китай)
Редакционный совет
Эвандро Агацци (Университет Панамерикана, Мехико, Мексика), В.И. Аршинов (Институт философии РАН, Москва, Россия), Е.В. Афонасин (Институт философии и права СО РАН, Новосибирск, Россия), В.Д. Губин (РГГУ, Москва, Россия), А.А. Гусейнов (Институт философии РАН, Москва, Россия), Н.И. Лапин (Институт философии РАН, Москва, Россия), И.Р. Мамед-заде (Институт философии, социологии и права НАНА, Баку, Азербайджан), А.С. Манасян (Ереванский государственный университет, Ереван, Армения), Том Рокмор (Университет Дюкени, Питтсбург, США; Университет Пекина, Пекин, Китай), Антония Сулез (Университет Париж-VIII, Сен-Дени, Франция), М.М. Федорова (Институт философии РАН, Москва, Россия), В.В. Целищев (Институт философии и права СО РАН, Новосибирск, Россия)
Учредитель и издатель: Федеральное государственное бюджетное учреждение науки Институт философии Российской академии наук Периодичность: 4 раза в год. Выходит с 2008 г. Журнал зарегистрирован Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор). Свидетельство о регистрации СМИ: ПИ № ФС77-61227 от 03 апреля 2015 г. Журнал включен в: Web of Science (Emerging Sources Citation Index; Russian Science Citation Index); Scopus; Ulrich’s Periodicals Directory; EBSCO; ERIH PLUS; Российский индекс научного цитирования (РИНЦ); Перечень рецензируемых научных изданий ВАК (группы научных специальностей «09.00.00 – философские науки»); КиберЛенинка |
Подписной индекс каталога Почты России – ПН142 Публикуемые материалы прошли процедуру рецензирования и экспертного отбора При частичном или полном воспроизведении опубликованных материалов ссылка на «Философский журнал» обязательна. Ответственность за достоверность приведенных сведений несут авторы статей Адрес редакции: Российская Федерация, 109240, г. Москва, ул. Гончарная, д. 12, стр. 1, оф. 612 Тел.: +7 (495) 697-66-01 E-mail: philosjournal@iphras.ru Сайт: https://pj.iphras.ru |
ISSN 2072-0726 (Print)
ISSN 2658-4883 (Online)
THE PHILOSOPHY JOURNAL (FILOSOFSKII ZHURNAL) 2021. Volume 14. Number 4 |
Editor-in-Chief: Andrey V. Smirnov (Institute of Philosophy, RAS, Moscow, Russia)
Deputy Editor-in-Chief: Nina N. Sosna (Institute of Philosophy, RAS, Moscow, Russia)
Executive Editor: Julia G. Rossius (Institute of Philosophy, RAS, Moscow, Russia)
Editor: Mikhail V. Egorochkin (Institute of Philosophy, RAS, Moscow, Russia)
Editorial Board
Vadim V. Vasilyev (Lomonosov Moscow State University, Moscow, Russia), Marina N. Volf (Siberian Branch of the Russian Academy of Sciences, Novosibirsk, Russia), Lorenzo Vinciguerra (University of Picardy, Amiens, France), Sergey V. Devyatkin (Yaroslav the Wise Novgorod State University, Novgorod, Russia), Maryse Dennes (Université Bordeaux Montaigne, CEMMC/CERCS, France), Alexei A. Kara-Murza (Institute of Philosophy, RAS, Moscow, Russia), Ilya T. Kasavin (Institute of Philosophy, RAS, Moscow, Russia), Vladislav A. Lektorsky (Institute of Philosophy, RAS, Moscow, Russia), Hans Lenk (Karlsruhe Institute of Technology, Karlsruhe, Germany), Vladimir I. Markin (Lomonosov Moscow State University, Moscow, Russia), Mikhail A. Maslin (Lomonosov Moscow State University, Moscow, Russia), Andrei A. Rossius (Italian Institute for Philosophical Studies, Naples, Italy), Valentina G. Fedotova (Institute of Philosophy, RAS, Moscow, Russia), Zhang Baichun (Beijing Normal University, Beijing, China)
Advisory Committee
Evandro Agazzi (University Panamericana of Mexico City, Mexico), Vladimir I. Arshinov (Institute of Philosophy, RAS, Moscow, Russia), Eugene V. Afonasin (Siberian Branch of the Russian Academy of Sciences, Novosibirsk, Russia), Abdusalam A. Guseynov (Institute of Philosophy, RAS, Moscow, Russia), Valery D. Gubin (Russian State University for Humanities, Moscow, Russia), Nikolay I. Lapin (Institute of Philosophy, RAS, Moscow, Russia), Ilham Mammad-zadeh (Institute of Philosophy, Sociology and Law, Baku, Azerbaijan), Aleksandr S. Manasyan (Yerevan State University, Yerevan, Armenia), Tom Rockmore (Duquesne University, Pittsburg, USA; Peking University, Beijing, China), Antonia Soulez (Université Paris‑VIII, Saint-Denis, France), Maria M. Fedorova (Institute of Philosophy, RAS, Moscow, Russia), Vitaly V. Tselitschev (Siberian Branch of the Russian Academy of Sciences, Novosibirsk, Russia)
Publisher: Institute of Philosophy, Russian Academy of Sciences Frequency: 4 times per year First issue: November 2008 The journal is registered with the Federal Service for Supervision of Communications, Information Technology, and Mass Media (Roskomnadzor). The Mass Media Registration Certificate No. FS77-61227 on April 3, 2015 Abstracting and Indexing: Web of Science (Emerging Sources Citation Index; Russian Science Citation Index); Scopus; Ulrich’s Periodicals Directory; EBSCO; ERIH PLUS; the list of peer-reviewed scientific editions acknowledged by the Higher Attestation Commission of the Ministry of Education and Science of the Russian Federation; CyberLeninka |
Subscription index in the catalogue of Russian Post is ПН142 No materials published in The Philosophy Journal can be reproduced, in full or in part, without an explicit reference to the Journal. Statements of fact and opinion in the articles in The Philosophy Journal are those of the respective authors and contributors and not of The Philosophy Journal All materials published in the “Philosophy Journal” undergo peer review process Editorial address: 12/1 Goncharnaya Str., Moscow 109240, Russian Federation Tel.: +7 (495) 697-66-01 E-mail: philosjournal@iphras.ru Website: https://pj.iphras.ru |
Философский журнал 2021. Т. 14. № 4 |
|
The Philosophy Journal 2021, Vol. 14, No. 4 |
В НОМЕРЕ
А.В. Прокофьев. Этика и психология (на примере исследования стыда) 5
К.Е. Троицкий. О мысленном эксперименте-аргументе «невинная жертва»
и абсолютном моральном запрете на насилие 22
К.Х. Момджян. К вопросу о конструировании социальной реальности 38
А.А. Танюшина. Виртуальный реализм, информационная онтология сознания
и структурный реализм в философии Дэвида Чалмерса 53
И.Г. Гаспаров. Как душа могла бы быть формой тела?
Аристотелевско-схоластический подход к вопросу
о метафизической природе человеческой личности 65
Д.В. Бугай. Плотин о падении души 82
Ф.О. Нофал. «Философская робинзонада» Ибн ан-Нафӣса 98
Mahmoud Nazari, Majid Mollayousefi, Mohammad Sadeq Zahedi.
A comparative study on soul and life in the philosophy of Aristotle and Ibn Sina
(with an emphasis on the book De Anima and Kitāb al-Nafs from al-Šifa’) 113
Г.С. Рогонян. Простыми словами: Макдауэлл читает Витгенштейна 126
Л.В. Спиридонова, А.В. Курбанов. Неизданные логические сочинения
Герасима Влаха 144
М.В. Шпаковский. Вопросоответы о богословско-философских терминах
в «Книге обличений» протопопа Аввакума 157
К.Д. Скрипник. История, современное состояние и метафилософия
оппозиции «аналитическая/континентальная» философия 174
Философский журнал 2021. Т. 14. № 4 |
|
The Philosophy Journal 2021, Vol. 14, No. 4 |
TABLE OF CONTENTS
Andrey V. Prokofyev. Ethics and psychology (the case of shame studies) 5
Konstantin E. Troitskiy. On the “innocent victim” thought experiment
and the absolute moral prohibition of violence 22
PHILOSOPHY AND SCIENTIFIC KNOWLEDGE
Karen H. Momdzhyan. On the question of constructing social reality 38
Alexandra A. Tanyushina. Virtual realism, information ontology of consciousness
and structural realism in the philosophy of David Chalmers 53
Igor G. Gasparov. How soul could be the form of body?
An Aristotelian-Scholastic approach to the question
of the metaphysical nature of the human person 65
Dmitry V. Bugai. Plotinus on descent of the soul 82
Faris O. Nofal. “Philosophical robinsonade” of Ibn al-Nafis 98
Mahmoud Nazari, Majid Mollayousefi, Mohammad Sadeq Zahedi.
A comparative study on soul and life in the philosophy of Aristotle and Ibn Sina
(with an emphasis on the book De Anima and Kitāb al-Nafs from al-Šifa’) 113
Garris S. Rogonyan. In simple words: McDowell reads Wittgenstein 126
Lydia V. Spyridonova, Andrey V. Kurbanov. Unpublished Gerasimos
Vlachos’s logical works 144
Mikhail V. Shpakovsky. The archpriest Avvakum's questions and answers
in relation to the philosophical and theological definitions in his “Book of Rebuke” 157
REVIEWS AND BIBLIOGRAPHIC SURVEYS
Konstantin D. Skripnik. The history, contemporary state, and metaphilosophy
of the opposition “analytic/continental” philosophy 174
Философский журнал 2021. Т. 14. № 4. С. 5–21 УДК 17.01+159.9 |
The Philosophy Journal 2021, Vol. 14, No. 4, pp. 5–21 DOI 10.21146/2072-0726-2021-14-4-5-21 |
А.В. Прокофьев
Прокофьев Андрей Вячеславович – доктор философских наук, ведущий научный сотрудник. Институт философии РАН. Российская Федерация, 109240, г. Москва, ул. Гончарная, д. 12, стр. 1; e-mail: avprok2006@mail.ru
В статье проведена проверка обоснованности различных подходов к взаимодействию психологических и этических исследований моральных феноменов. Такое взаимодействие рассматривается в этике как а) разрушительное для моральной
философии, б) малопродуктивное для создания теоретического описания морали, в) ведущее к взаимному обогащению сторон и коррекции их методологических установок. Непосредственной основой оценки являются психологические и этические исследования стыда. Автор кратко реконструирует два основных варианта интерпретации этой эмоции в психологии. Сторонники первого варианта усматривают в стыде такую форму эмоционально нагруженного самоосуждения, которая опирается на реальную или воображаемую внешнюю оценку (требует присутствия другого). Сторонники второго отождествляют стыд с таким самоосуждением, которое ориентировано на свойства личности нарушителя нормы, а не на последствия его поступков. На фоне этой реконструкции автор прослеживает, каким образом психологические исследования стыда могли бы использовать ресурсы этического анализа смысла морали и содержания отдельных моральных концептов, а этические исследования могли бы, опираясь на психологию морали, избавиться от субъективизма в создаваемом ими видении общераспространенных форм морального опыта. Такое сотрудничество возможно как по вопросу о демаркации стыда и вины (здесь оно позволяет увидеть в стыде двухфокусную эмоцию), так и по вопросу об их оценке в качестве средств реализации морального идеала (здесь оно позволяет контрастно представить взаимодополнительный характер вины и стыда). Эти выводы свидетельствуют в пользу третьего из указанных выше подходов к взаимодействию этики и психологии.
Ключевые слова: мораль, этика, психология, моральные эмоции, стыд, вина, автономия, гетерономия, адаптивность
Для цитирования: Прокофьев А.В. Этика и психология (на примере исследования стыда) // Философский журнал / Philosophy Journal. 2021. Т. 14. № 4. С. 5–21.
В отношении вопроса об оптимальных способах взаимодействия этики и психологии морали существуют разные мнения. Некоторых философов такое взаимодействие скорее настораживает, чем привлекает. Они рассматривают его в качестве своего рода скользкого склона, ведущего к размыванию
6 |
Мораль, политика, общество |
собственно философского взгляда на моральные феномены, к потере уникального ракурса, связанного со способностью метафизически мыслящего теоретика подниматься над эмпирическим содержанием переживаний моральных деятелей, нравов и образцов межличностной коммуникации. Даже исходная установка психологии морали на поиск закономерных механизмов, действующих в сфере морального поведения и вынесения моральных оценок, может восприниматься в качестве радикально противостоящей основной интенции философа, пытающегося помыслить мораль. Тот рассматривает ее в перспективе свободно поступающего субъекта и тем самым выводит из области причинно-следственных зависимостей, исследуемых позитивными науками о человеке1.
Другие специалисты по этике считают данные, полученные психологами в результате экспериментальных исследований, избыточными для постановки и разрешения большинства вопросов философии морали. Каждый философ, по их мнению, несет в себе собственную лабораторию, позволяющую ему исследовать моральные феномены. Он является обладателем морального мотива, что позволяет ему квалифицированно обсуждать специфику морали в сравнении с другими формами оценки и духовного освоения мира. Он имеет частные моральные интуиции, что позволяет ему переходить в область нормативной этики либо в качестве исследователя особой реальности (реальности ценностей и требований), либо в качестве специалиста по согласованию нормативных убеждений. Психология всего лишь указывает ему на психофизический базис всего того, что он уже знает и с чем успешно работает без дополнительной информации2. Обратное влияние (влияние этики на психологические исследования) внутри этих двух позиций тоже находится под вопросом.
Однако в этике существует и другой, гораздо более оптимистичный взгляд на проблему. Он исходит из потребности обеих сторон во взаимодействии друг с другом и прочерчивает направления их взаимного обогащения. В российской этической теории этот взгляд был обоснован и в определенной степени реализован Р.Г. Апресяном. Он предположил, что с помощью психологии можно убедительнее представить включенность морали в индивидуальный, коммуникативный, социальный опыт и раскрыть различные аспекты такой включенности. Обращение к результатам психологических исследований, по его мнению, могло бы стать противовесом стремлению абсолютизировать специфичность морали и интерпретировать такую специфичность метафизически. А в более общем контексте психологические данные могли бы стать основой для «критического испытания» любых теоретических моделей моральных феноменов, вырабатываемых этикой. С другой стороны, выводы этических исследований могут быть полезны для представителей самих эмпирических наук, изучающих мораль, поскольку они довольно часто не обращают сколько-нибудь пристального внимания на выбор
А.В. Прокофьев. Этика и психология (на примере исследования стыда) |
7 |
используемого ими обобщенного понимания самой морали, отдельных ее ценностей и процесса их реализации в обществе и индивидуальном поведении. В итоге теоретические основания изучения морали в психологии нередко оказываются тривиальными или предвзятыми, чего можно было бы избежать на основе учета результатов концептуально-аналитической работы, проведенной философами3. Зафиксировав потребность психологов и этиков друг в друге, Апресян предположил, что для продуктивного сотрудничества и те и другие должны существенно скорректировать свои методологические установки. Моральным философам придется мыслить о морали «конкретно, ситуативно, релевантно коммуникативным и интерактивным задачам». А психологам морали придется «выйти за рамки здесь-и-сейчас взаимодействия, непосредственной целесообразности, практичности» и исходить в своих исследованиях из этико-философского понимания морали4. Естественно, что при этом психологи не могут быть пассивными реципиентами философских теоретических моделей и неизбежно вовлекаются в их уточнение, развитие, коррекцию и критику. Именно так, по убеждению Апресяна, может быть создано междисциплинарное единство философских и психологических исследований морали.
Принимая в целом проект сближения и сотрудничества психологии и этики, предложенный Апресяном, я бы добавил одно соображение, которое является решающим для замысла данной статьи. Этика не только дает целостное и комплексное описание морального опыта, но и осуществляет оценку и критику тех конкретных форм, которые этот опыт принимает. Оценка и критика опираются на определенное понимание общего смысла или назначения морали. Таким образом, этика совершает челночное движение – от реалий морального опыта к теоретическим обобщениям и обратно от теоретических обобщений к придирчивому критическому анализу ценностно-нормативных представлений, а также индивидуально-психологических, коммуникативных, институциональных систем их практической реализации. Данные психологических исследований играют важную роль как в прямом, так и в обратном движении этической мысли. Психология предоставляет этике материал, уточняющий картину морального опыта в целом и взаимосвязей между его элементами. Она не позволяет этику идти на поводу у своих личных впечатлений и общераспространенных убеждений,
которые часто оказываются предрассудками. Психолог, со своей стороны, должен понимать, что он исследует совокупность явлений, которые представляют собой частные реализации идеи морали – реализации более или менее удачные, часто функционально дублирующие друг друга и выполняющие свои функции с разной степенью эффективности. Он должен исходить из того, что в реальном моральном опыте нет предустановленной гармонии, но существуют направления и перспективы гармонизации. Такой теоретической рефлексивности может способствовать использование результатов работы коллег, принадлежащих к этическому цеху, под которыми я понимаю не только современных исследователей, но и классиков этической мысли.
8 |
Мораль, политика, общество |
В данной статье я хотел бы проиллюстрировать проблемы, связанные с взаимодействием этики и психологии на примере одного предмета их перекрестного интереса – моральной эмоции стыда или, вернее, того довольно сложного комплекса индивидуальных свойств, который принято называть стыдом. При этом я буду обсуждать только те формы стыда, которые связаны с поступками, нарушающими ядерное нормативное содержание морали. Оно задано императивом содействия благу другого, который вытекает из убеждения в равной неинструментальной ценности каждого человека и конкретизируется в виде требований невреждения, честности, помощи и заботы. За пределами моего рассуждения, таким образом, окажутся те проявления стыда, которые привязаны к периферийным для морали требованиям – тем, которые регулируют поведение, прямо не затрагивающее интересы и потребности другого человека. Таков во многом феномен полового и телесного стыда, который я выношу за скобки вместе с попытками философов интерпретировать стыд как таковой по образцу его проявлений, связанных с телесностью и сексуальностью.
Для психологической науки до определенного момента доминирующей моделью понимания стыда была та, которая сложилась в западной философской традиции еще до того, как психология стала самостоятельной дисциплиной. Стыд в рамках этой модели понимался как болезненная реакция нарушителя нормативных стандартов на негативную оценку или на возможность негативной оценки со стороны других людей. В позднейшей, уже критически настроенной к такой интерпретации литературе она получила название социализированной или экстернализованной.
Социализированная или экстернализованная интерпретация стыда отчетливо представлена у Аристотеля в «Никомаховой этике» и «Риторике», позднее она преобладает в средневековых и новоевропейских классификациях страстей. В современную психологию и социологию эмоций социализированная/экстернализованная модель пришла через историко-культурологическую типологию «культур вины» и «культур стыда», в которой была зафиксирована антитеза этих двух переживаний как, соответственно, автономной и гетерономной реакции деятеля на нарушение нормы. Хотя есть и другие «входы». По всей видимости, линия, ведущая от Чарльза Кули к Ирвину Гофману, независима от работ Маргарет Мид и Рут Бенедикт. Если в центре внимания социолога или социального психолога находятся механизмы представления себя другим, то понятие стыда заведомо оказывается для него центральным. Образцовым проявлением обсуждаемой модели в современной социально-психологической мысли является описание стыда Томасом Шефом: универсальный «моральный гироскоп», который посредством негативных переживаний, вызванных реальной или возможной реакцией окружающих на тот или иной поступок, сообщает индивиду о том, что система его социальных связей находится под угрозой5.
Однако в середине XX в. в психологии начинает вызревать альтернатива этому мейнстримному понимаю стыда, у которой почти нет прецедентов
А.В. Прокофьев. Этика и психология (на примере исследования стыда) |
9 |
в истории этики и философского анализа страстей и аффектов. Различие между виной и стыдом для сторонников этой альтернативы состоит не в автономном или гетерономном характере негативной самооценки, а в ее объекте. Эта интерпретация появляется у фрейдистов 1950-х гг. и развивается в работах Хелен Блок Льюис и Джун Тэнгни. Специфику стыда для них задает сосредоточенность нарушителя на своей личности, а специфику вины – на своем поступке. Фактор присутствия осведомленного другого (реального или воображаемого) не является при этом необходимым ни для вины, ни для стыда. Если фрейдист Герхарт Пайерс просто совместил два обсуждаемых Фрейдом явления – идеальное Я и сверх-Я – в рамках единой теоретической схемы, а стыд и вину начал рассматривать как два связанных с ними механизма дисциплинирования низших психических инстанций, то Льюис и Тэнгни ввели в оборот широкий эмпирический материал, подтверждающий тезис о разнице фокусов самооценки6. Тэнгни, например, изучала ответы испытуемых на вопрос о том, какие обстоятельства могут предотвратить переживание вины и переживание стыда. В случае стыда преобладающим ответом было «если бы я был другим», в случае вины – «если бы я действовал иначе».
В рамках этой десоциализированной и интернализованной интерпретации стыда возникает попытка показать его фатальные недостатки в сравнении с виной. Систематически она была осуществлена Тэнгни. Стыд был охарактеризован ею как безобразная, опасная и разрушительная (обобщающий термин – неадаптивная) эмоция. Подытожить ее критику стыда можно в виде следующих утверждений.
1. Стыд способствует депрессии. Многие из признаков депрессии, входящих в ее клиническую картину, непосредственно присутствуют в описании стыда, предложенном Тэнгни. Таковы переживание собственной никчемности и радикальное снижение самооценки. Разрушение способности получать удовлетворение от жизни и снижение интереса к ней (еще две составляющие симптоматики депрессии) лишь подразумеваются этим описанием. Предельными точками в развитии этих тенденций становятся жизненная пассивность и суицидальное поведение.
2. Стыд подавляет эмпатические реакции. Человек, испытывающий стыд, настолько погружен в себя, настолько сконцентрирован на своем теряющем ценность Я, что происходящее с другими перестает его интересовать. Страдания и лишения окружающих становятся для него призрачными и безразличными. Вина в этом отношении оказывается полной противоположностью. Чувствующий свою вину деятель изначально сосредоточен на причиненном другому страдании или вреде, что подталкивает его к тому, чтобы видеть ситуацию глазами другого, а в итоге – воспринимать страдание другого как их общее.
3. Стыд затрудняет совершение тех действий, которые смягчают или устраняют причиненный вред. Вина способствует публичному признанию деятелем ответственности за совершенное, обращению к пострадавшему с просьбой о прощении, совершению действий, которые могли бы как-то скомпенсировать потери пострадавшего. В свою очередь, стыд, который
10 |
Мораль, политика, общество |
раскрывает нарушителю нравственную негодность его личности, блокирует все эти линии поведения. С одной стороны, их реализация просто не может дать нарушителю уверенности в коренном изменении его личности. С другой стороны, предполагаемый ими контакт с людьми, знающими о нарушении, заставляет нарушителя вновь и вновь «являть миру» свою отвратительную личность.
4. Стыд подстегивает гнев и агрессию. Переживание стыда связано с желанием скрыться, замкнуться в себе, выйти из любых форм коммуникации с жертвой нарушения и другими людьми. Однако стыдящийся человек заведомо не способен это желание удовлетворить. Он продолжает взаимодействовать с осведомленными окружающими, и его личность остается открытой для их суждений. Отсюда следует раздраженная и гневная реакция на их присутствие. Кроме того, переживание стыда настолько тяжко и безысходно, что заставляет нарушителя переносить осуждение с себя на другого (часто – на жертву нарушения). В результате другой превращается для нарушителя в обидчика, который заслуживает воздаяния, в «законный» объект для праведного гнева, оскорблений и даже насильственных действий.
5. Стыд не способствует улучшению морального характера. Избавление от стыда потребовало бы скачкообразного изменения личности, а оно, как правило, невозможно. Тэнгни замечает, что лишь люди с беспрецедентной силой духа и высочайшей цельностью личности могут меняться в лучшую сторону на основе данной эмоции. Для большинства индивидов те удары, которые стыд наносит их Я, крайне опасны, предельно болезненны, но совершенно бесполезны.
На основе этих аргументов Тэнгни предложила осуществить масштабный проект преобразования морального опыта, а также воспитательных и пенитенциарных практик общества, состоящий в переориентации самой по себе моральной самооценки и способов ее использования социальными институтами со стыда на более «адаптивную» вину7.
Однако в 2000-х гг. представление о стыде, сконструированное Тэнгни, было оспорено в двух направлениях. Во-первых, был проведен ряд эмпирических исследований, которые указывают на то, что независимость стыда от образа осведомленного другого является преувеличением8. Во-вторых, было продемонстрировано, что стыд, если он не превратился в доминанту характера, порождает не замыкание в себе и стремление скрыться, а попытки восстановить положительное отношение к собственной личности за счет просоциальных действий. При этом в отличие от вины, которая меняет поведение лишь по отношению к тем, кто пострадал от нарушения, стыд увеличивает вероятность того, что нарушитель будет воздерживаться от причинения вреда и незнакомым ему людям (выводы Илоны Де Хуге, Сигера Бройгельманса, Mарка Зиленберга)9.
Какими на фоне этой краткой истории психологических исследований стыда видятся отношения между этикой и психологией? Попробую предста‐
А.В. Прокофьев. Этика и психология (на примере исследования стыда) |
11 |
вить ответ на этот вопрос на примере двух проблем, значимых одновременно для одной и для другой дисциплины: проблемы демаркации форм морального самоосуждения и проблемы оценки стыда при его сопоставлении с виной.
В этом отношении психология дала философам важный материал для размышления, касающийся общераспространенного морального опыта и общераспространенного употребления моральной лексики, а философия может предоставить и предоставляет психологам ресурсы систематического концептуального анализа. Поворот, произошедший в психологической трактовке стыда во второй половине XX в., актуализировал для этиков те свойства этого феномена, которые не связаны с реальной или возможной оценкой
поведения индивида со стороны других людей. Среди них появились те,
кто принял интернализованную и десоциализированную концепцию стыда (к примеру, понимание стыда Джоном Ролзом находилось в русле выводов Пайерса). При этом этики поставили вопрос о дополнительных спецификациях стыда внутри этой концепции. Например, Жюльен Деонна, Рафаэле Родоньо и Фабрицио Терони указали на то, что далеко не любая негативная самооценка, ориентированная на личность индивида, а не на его поступок, может быть названа и в обиходе именуется стыдом. Отбросив целый ряд возможных критериев разграничения, использующихся в литературе, они пришли к выводу, что стыд – это интенсивная негативная эмоциональная реакция, возникающая в тех случаях, когда индивид оказывается неспособен воплотить в своей деятельности важные для него ценности даже в какой-то минимально приемлемой (пороговой) степени. Они опирались при этом на анализ сюжетов «Курильщик» и «Романист». Решивший бросить курить человек испытывает стыд в связи с собственной слабостью, закурив в одиночестве сигарету, опубликовавший бездарный роман писатель испытывает стыд, даже когда его хвалят и, в особенности, когда это происходит. Оба негативно оценивают свои поступки, а на их фоне – свою личность и делают это безо всякой мысли об осуждении со стороны других людей. Но стыдятся они лишь в том случае, если их способность к успешной реализации их собственных ценностных установок оказывается подпороговой10. Эти уточнения нуждаются в проверке и апробации эмпирическими методами психологии, но мне представляется, что выводы Деонны, Родоньо и Терони уязвимы уже на уровне концептуального анализа.
Переживания придуманных ими воображаемых персонажей попадают в рубрику «стыд» только тогда, когда мы убеждены, что эмоционально нагруженная негативная самооценка осуществляется либо в виде стыда, либо в виде вины, а третьего не дано. Чувство языка не позволяет назвать то, что переживает курильщик или писатель, виной. Использованию слова «стыд» в этом контексте оно противится не так сильно. Значит, мы имеем дело именно со стыдом. Однако у нас нет оснований считать, что существуют лишь эти две формы негативной самооценки. Сами Деонна, Родоньо и Терони
12 |
Мораль, политика, общество |
упоминают в этой связи и другие переживания: например, разочарование в себе. А когда они разграничивают стыд и разочарование в себе, то делают это по критерию интенсивности или «суровости»11. Но ведь разочарование в себе тоже может быть очень интенсивным. Необходимо также учесть, что, кроме разочарования в себе, существуют презрение к себе, отвращение к себе, интенсивность которых тоже может быть высока.
Я полагаю, что квалификация какого-то негативного переживания, сосредоточенного на собственной личности агента, в качестве стыда остается под вопросом до тех пор, пока мы не подключим традиционный критерий реального или воображаемого присутствия другого. Соответственно, стыд следует рассматривать в качестве двухфокусного механизма самооценки, который одновременно сконцентрирован на личности нарушителя и инициирован реальной или воображаемой оценкой со стороны другого человека. Ни одна из этих характеристик не является более фундаментальной, чем другая, ни одна из них не может рассматриваться как свойство большинства, а не всех случаев стыда. Естественно, что, как и сама гипотеза Деонны, Родоньо и Терони, эта ее критика нуждается в целенаправленной эмпирической проверке. Пока же я вижу, что некоторые психологи по умолчанию принимают гипотезу о двухфокусной природе стыда, но без специального обоснования12.
Как я уже заметил выше, выявление специфики и природы феномена стыда для этической теории важно не само по себе, а как часть ее попыток создать целостную картину морального опыта, опирающуюся на определенное представление о смысле морали. Промежуточным вопросом в этом отношении является вопрос о наличии, а при наличии – о специфике моральных санкций. В целом под санкциями понимаются возникающие на основе намеренных усилий негативные последствия неисполнения какого-то требования, призванные поддержать его исполнение. Как известно, правовые санкции являются материальными, т.е. предполагают реальные ограничения нарушителя (его свободы, финансовых возможностей, формального права занимать те или иные социальные позиции и т.д.). Они являются также санкциями внешними, пространство их применения – это не внутренний психический мир индивида, а его взаимодействие с окружающим миром. Моральные санкции, напротив, являются идеальными, т.е. не связанными с материальными ограничениями, и преимущественно внутренними. Они представлены негативными переживаниями деятеля, сопровождающими отрицательную моральную самооценку, или самоосуждение. Стыд является именно таким переживанием. В этой связи дать правильное описание стыда – это значит определиться с параметрами одной из моральных санкций. Но стыд является не единственной моральной санкцией, поэтому в том
случае, если на фоне корректного описания стыда будут выявлены его
А.В. Прокофьев. Этика и психология (на примере исследования стыда) |
13 |
существенные недостатки, его придется признать либо периферийной моральной санкцией, либо санкцией, негодной для морали. Возможными подобные выводы делает некое общее представление о смысле морали, но непосредственной основой для них являются данные психологии о самом стыде. Можно также сказать, что психологическая критика стыда в каких-то своих проявлениях легко превращается в заход к его этической критике, а психологическая апология – в заход к этической апологии.
Для начала можно проанализировать потенциальные недостатки стыда в качестве экстернализованного способа самооценки. Для тех психологов, которые разрывают связь этого переживания с фигурой осведомленного оценивающего другого, они, естественно, являются мнимыми – стыд для этих исследователей не более экстернализован, чем вина. Но и для тех, кто настаивает на такой связи, возможные издержки экстернализованности самоосуждения не имеют существенного значения. Это определяется упрощенным общим пониманием морали, в котором автономность моральных оценок и решений полностью затмевается их просоциальностью. Именно поэтому психологи-экстерналисты по умолчанию видят в стыде центральный, а не периферийный элемент морального опыта (ср. мысль Шефа о «моральном гироскопе»).
Этики же, напротив, не могут отнестись к проблеме автономии и гетерономии оценок и решений как к малозначительной. Они опираются при этом на то, что поступки, содействующие благу другого, в живом опыте моральной оценки воспринимаются по-разному в зависимости от того, что
было их мотивационной основой: собственный интерес индивида, внешнее социальное давление или независимая от этих факторов внутренняя убежденность. И, скорее всего, этики в этом отношении правы, что создает пространство для формирования разных оценок стыда, в том числе острокритических. И лишь одна из возникающих при этом трех позиций совпадает с мнением Шефа, которое преобладает в психологии. Я склонен поддерживать именно ее, но это не значит, что психологи были правы в своем индифферентном отношении к проблеме автономии и гетерономии. Позитивная оценка стыда в этом случае формируется уже на рефлексивной основе, в полемике с иными позициями и в тесной связи с неким проясненным представлением о смысле морали. В теоретическом отношении это серьезное достижение.
Итак, каковы же эти три позиции и какова стоящая за ними аргументация? Для сторонников первой позиции стыд является заведомо внешним по отношению к морали механизмом регулирования поведения. В пользу этого мнения свидетельствует сходство негативных переживаний индивида, связанных с реальной или потенциальной оценкой со стороны других, с правовым наказанием. Если кто-то воздерживается от совершения противоправного и одновременно безнравственного поступка в связи с опасением тюремного заключения или штрафа, его мотивация не является моральной. Причина в том, что соответствовать определенным ценностям и нормам его заставляет не признание их значимости, а внешнее понуждение. Стыд также является реакцией на внешнее понуждение, хотя и не физическое. Значит, связанные с ним мотивы не имеют прямого отношения к морали13.
14 |
Мораль, политика, общество |
Вторая позиция предполагает, что стыд является вспомогательным, периферийным механизмом морального регулирования. В этом случае два вышеупомянутых аргумента сохраняют свою силу, но радикальные выводы из них воспринимаются как результат искажения действительных свойств стыда. Что же в стыде такого, что препятствует его вытеснению за пределы совокупности моральных явлений? Стоящие на этой позиции теоретики выделяют три момента.
Во-первых, стыд не тождественен простому страху перед тем, что другие люди отрицательно отнесутся к деятелю и перестанут считать его желанным партнером по различным видам взаимодействия. Не тождественен он и простому страданию от этого. И страх, и страдание действуют в опыте стыда не самостоятельно, а в качестве факторов, которые пробуждают или активизируют спящие ценностные установки самого деятеля. Для того чтобы имел место стыд, хотя бы какая-то часть души стыдящегося человека должна признавать правоту негативных оценок реальных или воображаемых осведомленных наблюдателей. Ценностные установки, делающие людей уязвимыми для чужих оценок, могут, конечно, подавляться. Но у человека, способного к стыду, они должны обязательно присутствовать.
Во-вторых, стыд имеет гораздо более автономный характер, чем страх наказания или бойкота, поскольку деятель во многом сам избирает тех, кого ему стыдиться. Это отмеченное уже Аристотелем обстоятельство сохраняет связь стыда со сферой морального самосовершенствования. Однако свобода в этом отношении не абсолютна, что и задает специфику стыда в качестве особой моральной санкции. Как подчеркивал Бернард Уильямс, даже если другой, присутствующий в сознании стыдящегося человека, является воображаемым, он не тождественен зеркальному отражению самого деятеля или смитовскому беспристрастному наблюдателю, который представляет собой скорее ориентир при определении правильного поступка, чем личность, взаимодействие с которой пробуждает моральную самооценку14. Это в полном смысле этого слова другой, несмотря на свою фиктивность и обобщенный характер.
В-третьих, стыд включен в динамику морального развития, а также во взаимодействие элементов моральной саморегуляции, которое не ограничивается ранним становлением личности, присутствуя на всех этапах жизненного пути человека. Автономная оценка вырастает на основе гетерономной в порядке взросления (и это строгий психологический закон), а также постоянно поддерживается ею у взрослого человека (это, скорее, стойкая тенденция)15. Можно, конечно, представить себе моральных гениев, действующих исключительно на основе свободного принятия и свободной реализации моральных ценностей и норм без малейшей роли моральных санкций или же исключительно на основе избегания возможного переживания вины, но среднестатистический порядочный человек всегда совмещает автономный выбор с оглядкой на суждения окружающих. Это его страховочный трос, а иногда и спасательный круг. В этом отношении он неизбежно «человек стыдящийся».
А.В. Прокофьев. Этика и психология (на примере исследования стыда) |
15 |
В рамках третьей позиции стыд есть центральное явление особого – коммунитарно-коммуникативного – измерения морали, которое является не менее важным, чем автономно-индивидуалистическое. В силу этого он не перифериен, хотя по критерию автономности и уступает вине. Для сторонников этой позиции глубокая укорененность стыда в общераспространенном моральном опыте является одним из оснований для коррекции привычного, заданного ранними интеллектуалистами и Кантом подхода к морали, в рамках которого моральный опыт рассматривается исключительно через призму индивидуального применения практического разума. На настоящий момент имеются два очень интересных прецедента такой корректирующей концептуализации морали (в англоязычной этике – концепция Чешир Кэлхун, в российской – концепция Рубена Апресяна). Кэлхун обращает внимание на то, что моральное отношение к другому человеку включает в себя не только восприятие его в качестве лица, защищенного моральными требованиями, содержание которых моральный деятель выявляет в строго индивидуальном порядке. Так мораль выглядит лишь в односторонней «эпистемологической» перспективе. Однако другой всегда выступает также в качестве требующего признания партнера по общей социальной практике, и в этой связи его оценки сохраняют независимую значимость для морального деятеля даже тогда, когда он с ними не согласен. Это дополняет «эпистемологическую» перспективу «коммунитаристской», а в ней стыд оказывается явлением номер один16.
Схожим образом Апресян предлагает рассматривать мораль не как «явление внутреннего мира индивида», а как «пространство интерсубъективности»17. В этом пространстве даже универсализуемость моральных оценок возникает не только на основе применения различного рода мысленных процедур кантианского типа, но также за счет сопоставления и обобщения оценочных суждений, высказанных другими людьми18. Стыд дополнительно притягивает внимание морального деятеля к таким суждениям, способствует тому, чтобы тот рассматривал свои поступки не только в контексте множества интересов других людей, ближних и дальних, но и в контексте множества точек зрения, принимаемых ими.
Если обсуждать недостатки стыда, связанные с его сосредоточенностью на личности нарушителя, а не на самом нарушении, то этическая теория
находится в несколько ином положении по отношению к психологической. В отличие от недостатков, связанных с гетерогенностью, эти недостатки сурово критикуются и самими психологами, по крайней мере некоторыми. Поэтому в предмет этической рефлексии в этом случае превращается уже не необходимость критики, а ее критерии и основания. Первым обстоятельством, которое требует обсуждения в этой связи, является то, что, оценивая
16 |
Мораль, политика, общество |
стыд, психологи используют понятие «адаптивность» (так Тэнгни считала стыд в целом неадаптивной эмоцией, хотя признавала, что и вина может принимать неадаптивные формы). С точки зрения этики этот критерий игнорирует то, что стыд является механизмом морального опыта, включен в общий контекст морали и отражает неотъемлемые особенности морального сознания.
Критерий адаптивности имеет в психологии более чем вековую историю. Понятие адаптивного поведения используется в исследованиях развития интеллекта и, соответственно, интеллектуальной недостаточности. На настоящий момент адаптивность поведения рассматривается как одна из составляющих нормального интеллектуального развития. Возьмем основные аспекты адаптивности из одной ее недавней концептуализации. Это а) способность деятеля соответствовать общественным ожиданиям, б) способность участвовать в жизни сообщества (сообществ), в) способность ответственно поддерживать социальные связи. И все это на уровне рутинного повседневного поведения, а не на уровне специальных усилий и максимальных достижений (как в случае с IQ)19. То есть, суммируя, это умение успешно приспосабливаться к социальной среде и успешно (без значительных эмоционально-психологических и репутационных потерь) выходить из сложных коммуникативных ситуаций. Если теоретическая задача состоит в том, чтобы оценить, насколько полно на основе той или иной способности личности реализуется совокупность моральных ценностей, то критерий адаптивности, конечно, является недостаточным. На его основе нельзя оценивать моральные эмоции в качестве именно моральных.
К примеру, психологи критикуют стыд на основе болезненности порождаемых им состояний, граничащих с депрессией. Однако при этом из их поля зрения выпадает тот факт, что стыд является моральной санкцией, которая и должна быть болезненной (вернее, пропорционально болезненной). Конечно, если критика стыда будет вестись на основе того, что депрессия разрушает личность, лишает человека свойств морального деятеля, то это будет более приемлемый в этическом отношении критерий. Но он находится за пределами приведенного выше представления об адаптивности. Усеченность критерия адаптивности проявляется и в том, что он привязан к успеху человека в деле приспособления к какому-то конкретному обществу. Ожидания общества от своих членов могут быть очень разными, в том числе морально сомнительными. Ответственное отношение к социальным связям может продуцировать самые разные формы банального зла и т.д.
Если присмотреться к психологической критике стыда, да и в целом к применению понятий «адаптивный» и «неадаптивный» в психологии, то станет видно, что эта усеченность постоянно преодолевается психологами. Однако это происходит спонтанно, довольно противоречиво и при иллюзорном сохранении строгой научности. Так, в литературе по психологии личности, в особенности литературе по ее расстройствам, где к понятию «адаптивное поведение» добавляются понятия «адаптивные личностные
А.В. Прокофьев. Этика и психология (на примере исследования стыда) |
17 |
свойства», «адаптивные схемы», «адаптивные убеждения», «адаптивное функционирование» и т.д., критерий адаптивности постоянно балансирует между прагматическим приспособлением индивида к среде и некой, неартикулированной прямо концепцией полной и процветающей человеческой жизни, частью которой является реализация гуманистических идеалов. Соответственно, неадаптивным оказывается и непоследовательное, и создающее болезненные психические тупики, и обедняющее жизнь, и нечестное, и неальтруистичное, и антиобщественное поведение деятеля20. Такое смешение имеет место и у Тэнгни при сравнении стыда и вины. Адаптивность включает у нее и способность к эмпатии, и способность к управлению гневом, и способность выстраивать благожелательные отношения с другими людьми. Поэтому у нее и появляется возможность применять формулировки «более моральная эмоция» и «более адаптивная эмоция» как синонимы21.
Использование в психологии языка адаптивности заслуживает специального и развернутого контент-анализа, но и до его проведения очевидно, что, с точки зрения этика, понятие «адаптивный» лишено строгости и унифицированного содержательного наполнения. Для создания более прозрачного оценочного аппарата необходима специальная работа. Прагматика
социального приспособления должна быть отделена от полноценной самореализации индивида, обе они вместе взятые – от объективного, общезначимого стандарта качества жизни, и, наконец, вся эта совокупность
критериев – от нормативно заданных альтруизма и честности. При этом итоговая оценка психических явлений должна вестись на основе какого-то вполне определенного понимания нормативной составляющей этих критериев оценки. Прояснения требуют вопросы о том, какие формы альтруистического поведения должны считаться вмененными деятелям, какой масштаб жертв и самоограничений ради других людей является оправданным, каковы подразумеваемые психологом типы и проявления честности и т.д. и т.п.
Другое основание актуальности этического анализа стыда в связи с его сосредоточенностью на оценке личности связано уже не с применением в психологии критерия адаптивности, а с тем, что только на фоне целостного, многоаспектного представления о морали возможно полноценное соотнесение стыда и вины как двух ведущих механизмов моральной самооценки. Неудивительно, что именно в этике (у Гэбриэл Тэйлор) возникает представление об их взаимной дополнительности, и в ней же оно получает дальнейшее развитие (например, у Деонны, Родоньо и Терони)22. Эта взаимная дополнительность определяется тем, что стыд и вина во многом компенсируют недостатки друг друга. Тема выявления недостатков эмоций самооценки, как мы уже видели, присутствует в психологических
исследованиях широко. Кстати, это касается не только стыда, но и вины.
18 |
Мораль, политика, общество |
Но тезис о возможности их продуктивного взаимодействия в моральном опыте обсуждается мало.
В чем же стыд дополняет вину, если иметь в виду тот аспект их различия, который касается объектов или акцентов осуждения? Опираясь на этические работы, можно выдвинуть следующие предположения. 1. Вина неразрывно связана с уже произошедшим событием поступка, в то время как стыд включен в непрерывный процесс практической самореализации личности. Это превращает стыд в важное основание целенаправленного и рефлексивного морального самосовершенствования. 2. Вина наиболее эффективна там, где неприемлемое в моральном отношении поведение выявляется на основе вполне прозрачных норм, разграничивающих должные и недолжные поступки. Стыд же способен действовать и в той сфере, где моральное качество поведения выявляется на основе применения неопределенных, но от того не менее важных ценностных ориентиров (тех, которые предполагают, что правильный поступок есть ситуативное выражение какой-то нравственной черты характера). 3. Под влиянием чувства вины индивид склонен рассматривать нарушение как случайный сбой или как присутствие в себе какого-то чуждого начала, иного Я, на время перехватывающего управление поступками. Стыд же не позволяет деятелю аннулировать связь между нарушением и собственными психологическими особенностями. То есть он заставляет концентрироваться не на симптомах, а на самой болезни.
Таким образом, обобщая свое обсуждение результатов и перспектив этического исследования стыда, а также образцов понимания этого феномена, сформировавшихся в этической теории, я мог бы сформулировать следующий вывод. Среди бытующих между этиками мнений о том, каков
оптимальный способ взаимодействия моральной философии и психологического изучения морали, наиболее обоснованным является то, которое исходит из возможности их сотрудничества в вопросах теоретической реконструкции морального опыта и критики некоторых форм, которые он принимает, а также из необходимости взаимной коррекции методологических установок. В случае исследования стыда этот способ взаимодействия позволяет добиться нескольких важных результатов. Во-первых, уточнить определение стыда как моральной эмоции – стыд представляет собой переживание агента по поводу того, что в его нравственно предосудительном поступке проявились негативные качества его личности, но при этом лишь такое переживание, которое инициировано реальной или воображаемой реакцией на поступок со стороны других людей (их осуждением, пренебрежением, насмешкой). Во-вторых, установить, что меньшая степень автономности чувства стыда в сравнении с чувством вины создает весомые основания для того, чтобы считать стыд периферийным явлением морального опыта, и лишь тщательный анализ соотношения индивидуально-перфекционистского и коммунитарно-коммуникативного измерений морали заставляет пренебречь этими основаниями и рассматривать стыд в качестве полноценной моральной эмоции. В-третьих, продемонстрировать множественность и неоднородность критериев, на основе которых выявляется
относительная ценность моральных эмоций (в данном случае – стыда и вины). Для оценки необходимо определить, насколько эмоция содействует а) приспособлению индивида к социальной среде, б) полноценной индивидуальной самореализации, в) ведению качественной (процветающей)
А.В. Прокофьев. Этика и психология (на примере исследования стыда) |
19 |
жизни, г) совершению альтруистических и честных поступков. И, наконец,
в-четвертых, обосновать взаимодополнительный характер стыда и вины внутри морального опыта.
Апресян Р.Г. Концепция социально-эмоционального обучения и задачи морального воспитания // Вопросы психологии. 2019. № 1. С. 29–39.
Апресян Р.Г. Смысл морали // Мораль. Разнообразие понятий и смыслов: сборник научных трудов. К 75-летию А.А. Гусейнова / Отв. ред. и сост. О.П. Зубец. М.: Альфа-М, 2014. С. 35–63.
Апресян Р.Г. Универсализация моральных суждений (основания и проекции) // Философский журнал / Philosophy Journal. 2019. Т. 12. № 3. С. 110–125.
Апресян Р.Г. Философско-этические установки психологического изучения совести. Часть I // Психологический журнал. 2019. Т. 40. № 2. С. 43–44.
Гусейнов А.А. Сослагательное наклонение морали // Вопросы философии. 2001. № 5. С. 3–33.
Максимов Л.В. Феномен морали: аналитические этюды. М.: Логос, 2020. 264 с.
Calhoun C. An Apology for Moral Shame // Journal of Political Philosophy. 2004. Vol. 12. No. 2. P. 127–146.
Deonna J.A., Rodogno R., Teroni F. In Defense of Shame: the Faces of an Emotion. N.Y.: Oxford University Press, 2012. 268 p.
Gilbert P. Evolution, Social Roles, and the Differences in Shame and Guilt // Social Research. 2002. Vol. 70. No. 4. P. 1205–1230.
Lewis H.B. Shame and Guilt in Neurosis. N.Y.: International Universities Press, 1971. 525 p.
Piers G. Shame and Guilt: A Psychoanalytic Study // Piers G., Singer M.B. Shame and Guilt. N.Y.: Norton, 1953. P. 15–55.
Sanderse W. An Aristotelian Model of Moral Development // Journal of Philosophy of Education. 2015. Vol. 49. No. 3. P. 382–398.
Smith R.H., Webster J.M., Parrott W.G., Eyre Н.L. The Role of Public Exposure in Moral and Nonmoral Shame and Guilt // Journal of Personality and Social Psychology. 2002. Vol. 83. No. 1. P. 138–159.
Tangney J.P. How Does Guilt Differ from Shame? // Guilt and Children / Ed. by J. Bybee.
San Diego: Academic Press, 1998. P. 1–17.
Tangney J.P., Dearing R.L. Shame and Guilt. N.Y.: Guilford Press, 2002. 272 p.
Tassé M.J., Schalock R.L., Balboni G., Bersani H., Borthwick-Duffy S.A., Spreat S., Thissen D., Widaman K.F., Zhang D. The Construct of Adaptive Behavior: Its Conceptualization, Measurement, and Use in the Field of Intellectual Disability // American Journal of Intellectual and Developmental Disabilities. 2012. Vol. 117. No. 4. P. 291–303.
Taylor G. Pride, Shame, and Guilt: Emotions of Self-Assessment. Oxford: Clarendon Press, 1985. 176 p.
Williams B. Shame and Necessity. Berkeley: University of California Press, 1993. 254 p.
Ethics and psychology (the case of shame studies)
Andrey V. Prokofyev
Institute of Philosophy, Russian Academy of Sciences. 12/1 Goncharnaya Str., Moscow, 109240, Russian Federation; e-mail: avprok2006@mail.ru
The paper explores a number of approaches explaining the interaction between ethics and psychology. These approaches state that: а) appeals to psychological data are destructive to moral philosophy, b) such appeals are harmless, but are useless in creating a correct
20 |
Мораль, политика, общество |
theoretical vision of morality, c) the interaction between ethics and psychology can be collaborative and involve some mutual correction of methodologies. The object of research is psychological and ethical studies of shame. The author characterizes briefly two main psychological interpretations of shame: a) as an emotion of self-assessment that requires a real or imagined external blame, b) as an emotion of self-assessment that is focused on the personal features of a transgressor. Against the background of this reconstruction, the author establishes how psychological studies of shame can use resources provided by an ethical analysis of the sense of morality and by the content of particular moral concepts. On the other hand, the author shows, how ethical studies of the subject can use moral psychology to get rid of some elements of subjectivism in the image of the common moral experience that they create. Such collaboration is possible in demarcating shame and guilt (where it helps to grasp the two-sided character of shame) as well as in evaluating these two emotions (here, it highlights complimentary nature of them). The proposed analysis suggests that the third approach to the interaction of ethics and psychology is more justified.
Keywords: morality, ethics, psychology, moral emotions, shame, guilt, autonomy, heteronomy, adaptability
For citation: Prokofyev, A.V. “Etika i psikhologiya (na primere issledovaniya styda)” [Ethics and psychology (the case of shame studies)], Filosofskii zhurnal / Philosophy Journal, 2021, Vol. 14, No. 4, pp. 5–21. (In Russian)
Apressyan, R.G. “Filosofsko-eticheskie ustanovki psikhologicheskogo izucheniya sovesti. Chast’ I” [Moral-philosophical Basis for Psychological Studies of Conscience. Part I], Psikhologicheskii zhurnal, 2019, Vol. 40, No. 2, pp. 43–44. (In Russian)
Apressyan, R.G. “Kontseptsiya sotsial’no-emotsional’nogo obucheniya i zadachi moral’nogo vospitaniya” [A Conception of Socio-emotional Instruction and Objectives of Moral Education], Voprosy psikhologii, 2019, No. 1, pp. 29–39. (In Russian)
Apressyan, R.G. “Universalizatsiya moral’nykh suzhdenii (osnovaniya i proektsii)” [The Universalization of Moral Judgements (Premises and Projections)], Filosofskii zhurnal / Philosophy Journal, 2019, Vol. 12, No. 3, pp. 110–125. (In Russian)
Apressyan, R.G. “Smysl morali” [The Sense of Morality], Moral’. Raznoobrazie ponyatii I smyslov. K 75-letiyu A.A. Guseinova [Morality: Diversity of Concepts and Meanings. A Festschrift for the 75-th Birthday of Abdusalam Guseynov], ed. by O.P. Zubetz. Moscow: Al’fa-M Publ., 2014, pp. 35–63. (In Russian)
Calhoun, C. “An Apology for Moral Shame”, Journal of Political Philosophy, 2004, Vol. 12, No. 2, pp. 127–146.
Deonna, J.A., Rodogno, R. & Teroni, F. In Defense of Shame: the Faces of an Emotion. New York: Oxford University Press, 2012. 268 pp.
Gilbert, P. “Evolution, Social Roles, and the Differences in Shame and Guilt”, Social Research, 2002, Vol. 70, No. 4, pp. 1205–1230.
Guseinov, A.A. “Soslagatel’noe naklonenie morali” [The Subjunctive Mood of Morality], Voprosy filosofii, 2001, No. 5, pp. 3–33. (In Russian)
Lewis, H.B. Shame and Guilt in Neurosis. New York: International Universities Press, 1971. 525 pp.
Maksimov, L.V. Fenomen morali: analiticheskie etyudy [The Phenomenon of Morality: Analitical Essays]. Moscow: Logos Publ., 2020. 264 pp. (In Russian)
Piers, G. “Shame and Guilt: A Psychoanalytic Study”, in: G. Piers & M.B. Singer, Shame and Guilt. New York: Norton, 1953, pp. 15–55.
Sanderse, W. “An Aristotelian Model of Moral Development”, Journal of Philosophy of Education, 2015, Vol. 49, No. 3, pp. 382–398.
А.В. Прокофьев. Этика и психология (на примере исследования стыда) |
21 |
Smith, R.H., Webster, J.M., Parrott, W.G. & Eyre, Н.L. “The Role of Public Exposure in Moral and Nonmoral Shame and Guilt”, Journal of Personality and Social Psychology, 2002, Vol. 83, No. 1, pp. 138–159.
Tangney, J.P. & Dearing, R.L. Shame and Guilt. New York: Guilford Press, 2002. 272 pp.
Tangney, J.P. “How Does Guilt Differ from Shame?”, Guilt and Children, ed. by J. Bybee.
San Diego: Academic Press, 1998, pp. 1–17.
Tassé, M.J., Schalock, R.L., Balboni, G., Bersani, H., Borthwick-Duffy, S.A., Spreat, S., Thissen, D., Widaman, K.F. & Zhang, D. “The Construct of Adaptive Behavior: Its Conceptualization, Measurement, and Use in the Field of Intellectual Disability”, American Journal of Intellectual and Developmental Disabilities, 2012, Vol. 117, No. 4, pp. 291–303.
Taylor, G. Pride, Shame, and Guilt: Emotions of Self-Assessment. Oxford: Clarendon Press, 1985. 176 pp.
Williams, B. Shame and Necessity. Berkeley: University of California Press, 1993. 254 pp.
Философский журнал 2021. Т. 14. № 4. С. 22–37 УДК 17.023.6 |
The Philosophy Journal 2021, Vol. 14, No. 4, pp. 22–37 DOI 10.21146/2072-0726-2021-14-4-22-37 |
К.Е. Троицкий
Троицкий Константин Евгеньевич – кандидат философских наук, научный сотрудник. Институт философии РАН. Российская Федерация, 109240, г. Москва, ул. Гончарная, д. 12, стр. 1; e-mail: konstantin.e.troitskiy@gmail.com
В статье защищается принцип ненасилия от попыток его разрушения с помощью мысленных экспериментов. В ней показано, что для многих широко используемых в этической литературе мысленных экспериментов, направленных против абсолютных моральных запретов на ложь, убийство и пытки, несмотря на важные при детальном рассмотрении отличия, базовым служит мысленный эксперимент-аргумент «невинная жертва». Он включает в себя а) описание гипотетической ситуации, в которой защита одного человека от насилия невозможна без использования насилия по отношению к другому человеку, а также б) вопрос о том, как следует поступить в этой ситуации. Применение такой схемы в качестве аргумента предполагает: перенесение метода мысленного эксперимента на область этики, принятие предпосылок мысленного эксперимента-аргумента «невинная жертва», согласие с его условиями и формулировкой и, как следствие, выбор из двух навязываемых, неизменяемых и имморальных вариантов ответа. Несмотря на крайне спорные посылки, обсуждение обычно начинается сразу с выбора между двумя вариантами ответа. Мысленный эксперимент-аргумент «невинная жертва» позволяет сделать вывод о его недостаточной методологической обоснованности, а также о противоречивости и произвольности его предпосылок и условий. Как я показываю в статье, моральная реакция на него состоит не в ответе на навязываемый вопрос, а в опровержении его предпосылок и условий, что неизбежно ведет к заключению о бессмысленности и имморализме самого вопроса.
Ключевые слова: мысленные эксперименты, мораль, этика, ненасилие, принцип ненасилия, аргумент «невинная жертва», воображаемая ситуация
Для цитирования: Троицкий К.Е. О мысленном эксперименте-аргументе «невинная жертва» и абсолютном моральном запрете на насилие // Философский журнал / Philosophy Journal. 2021. Т. 14. № 4. С. 22–37.
К.Е. Троицкий. О мысленном эксперименте-аргументе «невинная жертва»… |
23 |
В этических исследованиях, посвященных проблеме насилия, часто встречаются мысленные эксперименты, которые были придуманы с целью опровергнуть или поставить под сомнение абсолютный характер моральных запретов на убийство и пытки, а также на ложь как то, что обычно сопровождает насилие. Вокруг воображаемых ситуаций, описываемых в этих экспериментах, разворачиваются бурные обсуждения, которые часто сближают академические мероприятия по философии с повседневными разговорами. Если остановиться на наиболее ярких дискуссиях в этической мысли, то можно выделить следующие примеры: 1) воображаемая ситуация1, над которой размышляет Иммануил Кант в эссе «О мнимом праве лгать из человеколюбия»2, 2) аргумент «невинная жертва»3, детальную критику которого предпринял Лев Николаевич Толстой4, 3) сценарий «тикающая бомба», последние несколько десятилетий ставший очень популярным среди исследователей этики5.
Эти мысленные эксперименты, несмотря на ряд существенных отличий между ними, покоятся на единой базовой схеме, где условием спасения кого-то одного, обозначаемого как «друг», «ребенок», «большое число людей», становится нарушение морального запрета на ложь, убийство или пытки в отношении кого-то другого, обозначаемого как «злодей», «разбойник», «террорист»6. Тем самым конструируется гипотетическая ситуация,
24 |
Мораль, политика, общество |
при которой спасти чью-то жизнь невозможно без того, чтобы солгать, убить или применить пытки. С помощью апелляции к таким воображаемым ситуациям некоторые исследователи этики делают попытки обосновать доктрину двойного эффекта7, перспективу конфликта неравных обязанностей8, принцип «меньшего зла»9, понятие исключительной ситуации10 и иные теоретические построения в качестве моральной альтернативы абсолютным запретам на ложь, убийство и пытки.
Выстраиваемая во всех этих случаях схема «злодей и невинная жертва» не предполагает такого решения, которое исключало бы насилие и ложь, поэтому ненасильственный и нелживый ответ на нее возможен, только если поставить под вопрос саму эту схему и, следовательно, основанные на ней мысленные эксперименты. Выделив мысленный эксперимент-аргумент «невинная жертва»11 в качестве парадигмального, я продемонстрирую, что 1) само по себе использование метода мысленного эксперимента в этике далеко не бесспорно, затем 2) что тот, кто отвечает на вопрос аргумента «невинная жертва», принимает ряд противоречивых предпосылок, на которых возводится конструкция, наконец, 3) что проблематичны, а порой и нелепы задаваемые в нем содержательные условия.
Художественная и научная литература, изобразительное искусство, песни, театральные постановки, фильмы и мультфильмы дают бесчисленное множество воображаемых конкретизаций и вариаций обозначенной базовой схемы «злодей и невинная жертва». Эта же схема часто встречается при интерпретации прошедших исторических событий, в политических заявлениях и в религиозных проповедях. Отдельно следует упомянуть пропагандистские материалы, которые во время военных конфликтов в ярких формах воспроизводят схему «злодей и невинная жертва». Эта схема, где спасение одного человека (или людей) преподносится как возможное только через
насилие в отношении другого человека (или людей), столетиями задавала и, к сожалению, во многом продолжает задавать координаты мышления и поведения, составляющие то, что можно назвать «культурой насилия»12. Эти координаты обуславливают направление разнообразных повседневных практик: от «невинных» детских игрушек и бытовых конфликтов до «мирных» международных отношений и публичных ритуалов.
К.Е. Троицкий. О мысленном эксперименте-аргументе «невинная жертва»… |
25 |
Несмотря на то, что среди исследователей-этиков превалирует положительный ответ на вопрос об убийстве «злодея» из мысленного эксперимента «невинная жертва»13, у них, как и у исследователей методологии науки, отсутствует какое-либо согласие относительно того, что такое метод мысленного эксперимента и какова его роль в этике в частности и в познании в целом14. Исследователи спорят о базовых вопросах касательно этого метода, среди которых: как именно функционирует этот метод15, различаются ли требования к его применению в зависимости от научной области, возможно ли его применение в этике и если да, то какая разница между мысленным экспериментом в эмпирической науке и в философии16.
Хотя мысленные эксперименты часто встречаются в этике, те, кто к ним прибегает, редко ставят вопрос о том, обосновано ли в принципе их использование в этике. При осмыслении этических вопросов, для прояснения которых приводятся мысленные эксперименты, очень важен ответ на вопросы: какую функцию они выполняют (вне зависимости от областей знания) и какая их связь с аргументами? На это исследователями предлагается целый ряд вариантов ответа, которые исключают друг друга. Так, некоторые исследователи считают, что мысленный эксперимент идентичен аргументу17, другие доказывают, что мысленный эксперимент не сводится к аргументу, хотя является его составной частью18, третьи представляют мысленный эксперимент как отличный от любого иного способ доказывания19.
Недостаток рефлексии о методе мысленного эксперимента в этике ведет к многочисленным заблуждениям. Одна из самых частых и грубых ошибок, которая встречается в исследованиях по этике, заключается в том, что гипотетическая ситуация, описываемая в мысленном эксперименте, преподносится как конкретный случай, от которого возможно обобщение к принципам действия в определенных типах ситуаций. Но как продемонстрировал Шелли Каган, ситуации («кейсы»), задаваемые в мысленных экспериментах, не относятся к общим принципам как конкретные случаи,
26 |
Мораль, политика, общество |
а уже представляют собой, хотя и при меньшей степени обобщения, чем у общих принципов, схемы, привязываемые к определенным типам действия20. Иными словами, ситуации, описываемые в мысленных экспериментах, по уровню обобщения находятся между общими принципами действия и конкретными случаями. При этом как выведение из подобных ситуаций общих принципов действия, так и сведение их к конкретным случаям методологически проблематично.
Если говорить в целом, то среди исследователей распространено мнение, что метод мысленного эксперимента в этике заключается в своего рода тестировании той или иной этической идеи (теории, концепции, нормы, принципа, позиции), в ходе которого эта идея подтверждается, опровергается или разъясняется21. Что касается структуры мысленного эксперимента в этике, то он, на мой взгляд, включает в себя: 1) схематичное описание гипотетической ситуации, которая представляется как этически проблематичная, 2) утверждение (обычно неартикулируемое) соответствия этой схематично описанной гипотетической ситуации конкретным жизненным событиям, 3) вопрос об этой ситуации и/или о том, какое действие (бездействие) было бы морально требуемым в описанной ситуации, 4) нормативное суждение-ответ на поставленный вопрос. Этим самым обдуманное применение метода мысленного эксперимента в этике предполагает такой методологический подход, который предлагает решение ряда проблем, связанных с использованием мысленных экспериментов (в том числе решение вопроса о возможности конкретизации мысленного эксперимента как жизненного события и обобщение мысленного эксперимента до общего морального принципа).
Помимо общих методологических проблем мысленного экспериментирования, существуют частные проблемы, связанные с его применением в процессе познания морали. Так, для мысленных экспериментов в этической мысли не находится значительного места, если отрицается универсализуемость как необходимая характеристика моральных решений и суждений, а под этикой подразумевается не формулирование норм для типичных ситуаций, а размышление об единичности каждого поступка, каждого события и каждого человека. В таком случае убедительно звучит замечание Аласдера Макинтайра, что «где ситуация слишком сложна, фразы вроде “кто-то наподобие меня” или “в этом типе ситуаций” становятся пустыми, так как только я являюсь человеком достаточно “подобным мне”, чтобы быть морально релевантным, а также никакая другая ситуация не будет достаточно подобной “этой ситуации” без того, чтобы не быть именно этой ситуацией»22.
Вне зависимости от ответа на вопрос, относятся ли все мысленные эксперименты к аргументам, на мой взгляд, «контрпримеры» или такой тип мысленных экспериментов, с помощью которых делается попытка опровергнуть или взять под сомнение то или иное обязательство (принцип, запрет, правило, долг и т.п.), являются аргументами23. Именно к этому типу относятся мысленные эксперименты «ложь во спасение», «невинная жертва»
К.Е. Троицкий. О мысленном эксперименте-аргументе «невинная жертва»… |
27 |
и «тикающая бомба», смысл которых заключается в постановке под вопрос абсолютности морального запрета на ложь, убийство и пытки. Такой эффект достигается благодаря тому, что, согласно условиям этих «контрпримеров», ответ на вопрос ограничивается альтернативой: либо допускается насилие по отношению к «невинной жертве», либо выражается согласие солгать, убить или пытать «злодея».
Мысленный эксперимент-аргумент «невинная жертва» следует признать базовым по отношению к двум другим («ложь во спасение» и «тикающая бомба»). Ситуация «ложь во спасение» сконструирована так, что если «хозяин» открывает «злоумышленнику» место нахождения «друга», то этот «друг» оказывается в ситуации «невинной жертвы». Навязываемый вопрос этого мысленного эксперимента заключается в следующем: допустима ли ложь, чтобы предотвратить насилие в отношении «друга»? Пытки – разновидность насилия, поэтому сценарий «тикающая бомба» также возможен лишь как уточнение позиции человека, согласного отвечать на вопрос из сценария «невинная жертва» и готового в принципе применить насилие к воображаемому «злодею». Таким образом, опровержение мысленного эксперимента «невинная жертва» станет и опровержением двух других, как и иных, им подобных.
За мысленным экспериментом «невинная жертва» скрываются обычно непроговариваемые общие предпосылки и содержательные условия, навязывающие определенную картину мира и образ морали. Иными словами, проговариваемое согласие ответить на вопрос, выставляемый на передний план, ведет к непроговариваемому принятию ряда предпосылок и условий, скрывающихся на заднем плане. Человек поддерживает аргумент «невинная жертва» не тогда, когда он «выбирает» один из двух навязываемых ответов, а уже тогда, когда соглашается приступить к рассмотрению иллюзорного выбора, заданному скрытыми предпосылками и жесткими условиями. Так, отвечающий на вопрос из этого мысленного эксперимента обычно, сам того не ведая, проходит не одну, а четыре стадии: 1) признание обоснованности использования метода мысленного эксперимента в этике, 2) принятие предпосылок аргумента «невинная жертва», 3) согласие с его условиями и формулировкой, 4) ответ на «вопрос», в нем содержащийся. Рефлексия и дискуссия почти всегда начинаются на четвертой стадии, где они уже загнаны в узкие рамки и не имеют смысла, так как прохождение предыдущих стадий не обосновано: использование метода мысленного эксперимента в этике и его смысл спорны, а предпосылки и условия аргумента «невинная жертва» содержат неустранимые и сущностные дефекты.
В этом параграфе были рассмотрены некоторые вопросы, связанные с использованием метода мысленного эксперимента в этике, а также обрисованы особенности мысленных экспериментов-аргументов «ложь во спасение», «невинная жертва» и «тикающая бомба». В следующем параграфе приводится анализ общих предпосылок аргумента «невинная жертва», а заключает мою статью параграф, содержащий критическое рассмотрение его условий.
На первый взгляд может показаться, что мысленный эксперимент-аргумент «невинная жертва» исходит из предпосылки, что насилие – зло, с которым должно бороться; ведь именно насилие угрожает «невинной жертве».
28 |
Мораль, политика, общество |
Но на самом деле этот аргумент направлен не на переубеждение того, кто практикует насилие, не на критику насилия, а против принципа ненасилия и на переубеждение того, кто отказывает в моральной оправданности любому насилию. То есть мысленный эксперимент нацелен не на прекращение, а на увеличение насилия, так как осознанно или нет, но тот, кто его применяет, пытается привлечь и побудить к использованию насилия тех, кто не желает к нему прибегать. Вывод и практические приложения аргумента «невинная жертва» состоят не в отвержении насилия, а в его принятии и закреплении в индивидуальных, коллективных и институциональных практиках через градацию на некие «неоправданные» и «оправданные» формы. Эта градация задается апелляцией к познавательным способностям и утверждением возможности окончательной категоризации (в том числе и в рамках ситуационного анализа) людей на «хороших» («невинных жертв»), к которым насилие осуждается, и «плохих» («злодеев»), к которым оно не только допускается, но иногда и требуется.
Итак, важнейшая предпосылка аргумента «невинная жертва» – утверждение возможности познания, что есть «злодеяние» и кто есть «злодей». Но это крайне спорная гносеологическая предпосылка, из утверждения изолированного действия как злого (например, насилия), совершенно не следует, что допустимо свести к нему того или иного человека. С гносеологической предпосылкой тесно связана онтологическая, которая заключается в том, что зло может воплотиться в человеке, сведя его тем
самым к «злодею». Но и это утверждение крайне сомнительно, так как подразумевает полное слияния зла и человека, а также определяет зло как объективное качество бытия. Но можно, например, понимать зло как небытие или признать невозможность достоверного рассуждения о зле в рамках онтологии. Очевидно, что человек способен совершать злые поступки, но он же способен каяться, творить добро, радикально меняться. Отождествление же человека и зла подразумевает отказ человеку в человечности, что, с одной стороны, логическое противоречие, а с другой – есть основа имморализма.
Из двух предыдущих предпосылок образуется негодный фундамент мысленного эксперимента-аргумента «невинная жертва», делающий обреченной всю конструкцию. Утверждение возможности окончательной категоризации реальных людей на «злодеев» и «невинных жертв» подчиняет моральный поступок способностям познания, вследствие чего моральный абсолютизм подменяется абсолютизмом гносеологическим. Признание существования зла в качестве бытийствующего с возможностью его воплощения в человеке ведет к абсолютизму онтологическому. Это выводит аргумент из области морали, если мы понимаем мораль как то, что содержит в себе свои основания.
Тот, кто применяет аргумент «невинная жертва», может заявить, что абсолютной познавательной достоверности в реальной ситуации не требуется, а следует довериться своему жизненному опыту, теории вероятности или интуиции. Но тогда такой человек принципиально отличает реальную ситуацию от представляемой в мысленном эксперименте, меняет ее модальность. В этом случае речь идет не о действительной (реальной) ситуации: «злодей хочет убить невинную жертву – оправдано ли (могли бы Вы) убить злодея, если это – единственный способ защитить жертву?», а о возможной: «возможно, некто, являющийся злодеем, возможно, хочет убить человека, являющегося, возможно, невинной жертвой; возможно, что этот некто не оставит
К.Е. Троицкий. О мысленном эксперименте-аргументе «невинная жертва»… |
29 |
этот возможный замысел, и возможно, что он ему удастся; при этом возможно, что единственным способом остановить его возможное намерение является убийство, – оправдано ли его убить (убили ли бы Вы его), чтобы, возможно, этим защитить возможную жертву?». Таким образом, аргумент «невинная жертва» демонстрирует свой самоубийственный характер, так как если «злодей» может оказаться не «злодеем», а «невинной жертвой», то, согласно этому мысленному эксперименту, будет оправданным, если кто-то еще вмешается, стремясь защитить «невинного», принятого за «злодея», и убьет того, кто так фатально положился на теорию вероятности, интуицию или жизненный опыт. Тем самым, если следовать логике возможного, аргумент, якобы призванный остановить насилие, на самом деле запускает порочный круг разворачивающегося насилия.
Еще одна важная предпосылка аргумента «невинная жертва» заключается в крайне проблематичном соединении необходимости с моральной оправданностью. Это соединение обычно выражается в утверждении, что в ситуации необходимости якобы оправданы такие действия, которые при свободном выборе были бы морально недопустимыми. Действительно, человек может вообразить ситуации, где свободный выбор невозможен. Но служит ли это основанием для вывода, что возможен несвободный моральный выбор? Одна из проблем мысленного эксперимента «невинная жертва» и ему подобных в том, что они стремятся оправдать не только иллюзорный выбор, но и в целом ситуацию необходимости (иначе как из имморальной необходимости может последовать моральный выбор?). Происходит парадоксальная операция как бы по обязыванию морального субъекта дать санкцию на имморальное действие. Но это лишь подчеркивает изначальную враждебность этого аргумента морали. Ситуация-необходимость, в которой моральный выбор невозможен, то и означает, что на ней невозможно и не должно основывать моральный поступок. Вопрос для этической мысли заключается не в том, как действовать в гипотетической ситуации, в которой задано неизбежное насилие (что само по себе спорно, так как получается, что свободно задается несвободное), а в том, как препятствовать возникновению и распространению таких ситуаций. Один из ответов на этот вопрос состоит в критике мысленного эксперимента-аргумента «невинная жертва».
Предпосылка утверждения необходимости, которая якобы магическим образом превращает неоправданное действие в оправданное, связана с предпосылкой, согласно которой моральный субъект обязан принять и ему запрещено изменять выдаваемые за необходимые, а на самом деле произвольные условия эксперимента. Так, например, запрещается оспаривать неотвратимость акта насилия по отношению к «невинной жертве», а также вводить ненасильственные способы предотвращения насилия (отвлечение «злодея», замещение собою «жертвы» и т.п.). Но произвольный и абсолютный запрет на изменение условий этого мысленного эксперимента, с помощью которого пытаются опровергнуть абсолютный запрет на насилие, делает ответ лишь вынужденной и условной реакцией. Такое навязывание предполагает утверждение первичности искусственно заданных условий, делающих одно или другое убийство неминуемым, по отношению к моральному поступку, который состоит в исключении любого насилия. Тот же, кто настаивает на необходимости реакции-ответа на этот мысленный эксперимент, добавляет к утверждению гносеологического и онтологического абсолютизма абсолютизацию произвольно задаваемых им условий.
30 |
Мораль, политика, общество |
Абсолютизация этих условий предполагает господство воли «экспериментатора» над волей того, кто отвечает. Таким образом, аргумент «невинная жертва» содержит еще две крайне проблематичные предпосылки: 1) доминирование воли того, кто ставит вопрос, над тем, кто отвечает, 2) допустимость понуждения к ответу. Действительно, предполагается, что «экспериментатор» задает условия и ставит вопрос, который хочет, тогда как тот, перед кем этот вопрос ставится, обязан следовать заданным условиям. Эта конструкция ведет к принуждению в процессе общения, так как тот, кого спрашивают, либо отвечает, тем самым принимая все проблематичные и противоречивые предпосылки, включая его принуждение к ответу, либо отказывается отвечать и тем самым как будто признает слабость своей позиции перед якобы очевидной (при этом воображаемой) ситуацией. Поэтому к насилию ведут не только содержательные выводы и практические импликации мысленного эксперимента-аргумента «невинная жертва», но элемент насилия проявляется и при понуждении к ответу на вопрос. Хотя при попытках оправдания такого вопроса те, кто его ставит, апеллируют к необходимости, но на самом деле они не исходят из ситуации необходимости, а она свободно ими конструируется с целью принудить других людей отвечать и тем самым побудить их быть готовыми использовать насилие.
После анализа общих предпосылок дальнейшую критику мысленного эксперимента-аргумента «невинная жертва» следует направить на его условия, а именно на представление главных персонажей, отношений между ними, времени и выбора.
В качестве элементов воображаемой ситуации выделяются фигуры активного участника («злодей»), пассивного участника («невинная жертва») и потенциального участника («третий участник»). При этом фигуры активного и пассивного участников вводятся с помощью крайне сомнительной семантической операции, при которой слово «злодейство» подменяется словом «злодей», а слово «страдание» – словосочетанием «невинная жертва». Через семантический подлог происходит отождествление безличного действия (насилия) с некоей пустотой, которую человек, принимающий аргумент «невинная жертва», наполняет определенными характеристиками, ставя в зависимости от конкретной ситуации, своих критериев, а часто просто симпатий и антипатий на место воображаемого «злодея» («злодеев») того или иного живого человека (группу людей). Этим мысленный эксперимент наделяется ужасающим обесчеловечивающим потенциалом и для того, кто следует его схеме, предлагается возможность взгляда на человека как недочеловека.
В аргументе «невинная жертва» отказывается в субъектности как
«злодею», так и «невинной жертве», которые представлены как безличные механизмы. Так, «злодей» не способен остановиться и прекратить насиловать «невинную жертву», а последняя лишена права с самого начала или в последний момент отказаться от спасения, если для этого потребуется
К.Е. Троицкий. О мысленном эксперименте-аргументе «невинная жертва»… |
31 |
убийство «злодея». Это указывает на еще одно противоречие рассматриваемого мысленного эксперимента. Так, если человек, задумывающий или применяющий насилие, ответственен за свои действия, то он способен в любой момент передумать или остановиться. Если же нет, то он за них не ответственен и действует в рамках той необходимости, которая, согласно предпосылкам аргумента «невинная жертва», якобы оправдывает насилие по отношению к нему, но при этом почему-то не оправдывает его «необходимое» насилие.
Если персонажи «злодей» и «невинная жертва» унижаются и обесчеловечиваются, то «третий участник», с которым идентифицирует себя тот, кто принимает условия мысленного эксперимента, неимоверно возносится. Здесь важно сделать пояснение в свете уже сказанного выше про запрет на изменение условий, а именно: если по отношению к самому мысленному эксперименту и его неизменяемым условиям человек неизбежно морально унижается, соглашаясь с запретом на изменение навязываемых условий и «выбором» между двумя одинаково худшими вариантами ответа, то при принятии и в рамках этих условий он имморально возвеличивается, приобретая черты «сверхчеловека». Так, «третий участник» всеведущ (знает замыслы «злодея», состояние и пожелания «жертвы», а также все варианты развития ситуации), обладает сокрушительной силой (в сценарий не включается вероятность того, что «злодей» не пострадает), становится Богом-
судьей, дарующим жизнь или приносящим смерть. Таким образом, через идентификацию с «третьим участником» человек поддается соблазну утвердить доминирование своего Эго над обезличенным Другим. Но заполняющее весь мысленный эксперимент Эго не ответственно и не свободно (обратное значило бы способность следовать абсолютному запрету «не убей»); оно гордо, безответственно и произвольно. Два других участника мысленного эксперимента находятся в полной власти этого Эго, которое, будучи слепым к Другому, назначает «злодея», которого осуждает и убивает, а также «невинную жертву», которой покровительствует и благоволит.
Так как Другой поглощается тотальностью Эго, то само распределение ролей в мысленном эксперименте подчинено тому человеку, кто его принимает и разыгрывает. Это напрямую связано с тем, что «третий участник», которому якобы доступна возможность выбора, изначально обладает убийственной силой. Но как это возможно без того, чтобы «третий участник» изначально не допускал убийство? И разве для этого не нужно было бы «третьему участнику» носить в себе образ «злодея», понимать его мысли и уже иметь схему аргумента «невинная жертва»? В этом заключается еще одна ловушка мысленного эксперимента, так как стороннику ненасилия предлагается стать элементом уравнения насилия, выведенного критиком ненасилия при попытке дать оправдание насилию. Уравнение насилия и его неоправданность остаются неизменными и тогда, когда в попытках найти оправдание насилию слова «насилие» и «убийство» подменяются, например, словами «пресечение», «принуждение», «заставление», «обезвреживание», «защита», «оборона», «ликвидация» и т.п.
На первый взгляд может показаться, что человека, который ставит себя на место «третьего участника», со «злодеем» ничего, кроме отвращения или негодования, не связывает. Но если внимательно присмотреться, то, согласно условиям мысленного эксперимента, оказывается, что «третий участник» имеет много общего со «злодеем», «злодей» имеют общее с «невинной
32 |
Мораль, политика, общество |
жертвой», а вот «невинная жертва» и «третий участник» не имеет общих
характеристик. И именно способность к насилию сближает «злодея» и «третьего участника»; последний при этом, помимо свободы, обладает еще и большей убийственной силой, так как если «невинная жертва» беззащитна перед «злодеем», то «злодей» беззащитен перед «третьим участником».
Хотя выражение «невинная» далеко не всегда встречается при описании рассматриваемого мысленного эксперимента, но это свойство пассивного участника всегда подразумевается. Так, если бы речь шла о расправе с беззащитным «злодеем», например, со стороны родственников замученного им человека, то тот, кто допускает насилие, вероятно, не одобрил бы такого линчевания, но, наверное, не стал бы убивать родственников «невинной жертвы», чтобы спасти «злодея». Это показывает, что в мысленном эксперименте изначально содержится то, к чему он якобы приходит в качестве вывода. Для демонстрации этого подлога нужно только задать вопрос: что значит выражение «невинная»? Так, если исходить из принципа ненасилия, то это дополнительное обозначение излишне, так как насилие в принципе не может быть оправдано. Но в аргументе выражение «невинная» заменяет собой словосочетание «неоправданное насилие», а если есть «невинная жертва» и «неоправданное насилие», то изначально подразумевается возможность «виновной жертвы» и «оправданного насилия». По сути, «злодей» и есть «виновная жертва», которую, согласно условиям мысленного эксперимента, необходимо принести для защиты «невинной жертвы». Тогда вопрос аргумента «невинная жертва» на самом деле звучит: «оправдано ли для предотвращения “неоправданного убийства” совершить “оправданное убийство”»? Очевидно, что налицо скрытый до этого софизм, который не имеет морально оправданного ответа. По моему убеждению, в принципе невозможно говорить об «оправданном убийстве», точно так же как об «одобренном зле», не впадая при этом в нигилизм, с одной стороны, и в противоречие – с другой.
Помимо уже сказанного, в мысленном эксперименте-аргументе «невинная жертва» в качестве решения подсовывается то, что на самом деле и представляет проблему. Так, воображаемая ситуация со «злодеем», мучающим «невинную жертву», преподносится как встречающийся факт жизни, а насилие в отношении «злодея» – как возможное решение. Но факт жизни заключается как раз в том, что многие люди не возражают или прямо участвуют в насилии над теми, кого они считают «злодеями». Подсовываемое решение и есть трагедия жизни, а именно: распространенность в мире круговорота насилия, имеющего свой исток в категоризации людей на «злодеев» и «невинных жертв».
На первый взгляд в мысленном эксперименте со временем все в порядке: есть прошлое, в котором «злодей» замыслил злодейство, есть настоящее, где «третьему участнику» необходимо сделать выбор; намечается, но еще не окончательно определено будущее, в котором если «третий участник» будет бездействовать, то «злодей» расправится с «невинной жертвой», а в случае вмешательства «злодей» будет убит, а «жертва» спасена. Но это только на первый взгляд, так как на самом деле время в аргументе «невинная жертва» безвозвратно извращено.
К.Е. Троицкий. О мысленном эксперименте-аргументе «невинная жертва»… |
33 |
Прошлое в своих существенных элементах исключено из мысленного эксперимента. Действительно, разве «злодей» не был когда-то невинным и беззащитным ребенком, который также мог подвергнуться нападению «злодея» (который также был ребенком…)? Что совратило «злодея» на этот путь? Какими были события, приведшие к описываемой ситуации? Эти важнейшие вопросы исключены из описания.
Казалось бы, последствия выбора относятся к будущему, но и это не так. Ведь будущее характеризует вариативность, где догадки и ожидания сплетаются с незнанием и неожиданными поворотами жизни. Будущее только тогда будущее, когда содержит в себе элемент неизведанного, выходящего за рамки знания. В аргументе «невинная жертва» будущее лишается этих черт и заменено алгоритмом с заранее предзаданным результатом. Это ясно и из того, что в жизни человек, убивший другого человека, никогда не узнает, действительно ли убитый осуществил бы то злое, что ему было приписано, либо он остановился бы как раз там, где его застал момент смерти… Человек, который убил другого человека, также никогда не узнает, не было ли иного варианта остановить злодейство, которое не нарушало бы запрет на насилие… Но такой груз неведомого, который висит всю жизнь на человеке, совершившем убийство, никак не обозначен в схеме мысленного эксперимента.
Без прошлого и будущего невозможно говорить о настоящем, поэтому перед нами обезличенная и оторванная от времени схема, а не событие жизни. Если под смертью понимать остановку или упразднение времени, то аргумент «невинная жертва» может быть назван смертоносным аргументом, в котором посредством безжизненной и обезличенной схемы предпринимается попытка оправдать прекращение времени для Другого, что и есть убийство.
Итак, в мысленном эксперименте-аргументе «невинная жертва» искажено время, персонажи и отношения между ними. Это неизбежно ведет к тому, что в нем отсутствует выбор. Мысленный эксперимент сконструирован так, чтобы никакого варианта соблюдения запрета «не убей» не оставалось. Ни «злодей», ни «невинная жертва» не выступают как субъекты с их неповторимостью и неисчерпаемостью: «злодей» определяется через обезличенное злодейство (насилие) и сводится к нему, а «невинная жертва» – через обезличенную способность страдать от насилия. Поэтому в мысленном эксперименте вместо слов, обозначающих субъектов поступков, должны быть слова, обозначающие действия. Тогда вопрос мысленного эксперимента должен звучать не «злодей (насилие) хочет убить невинную жертву; если единственный способ ее защитить – убийство злодея, убили ли бы Вы злодея?», а «можно ли убийство (насилие) предотвратить убийством (насилием)?».
Как отмечалось выше, одной из предпосылок аргумента «невинная жертва» является абсолютный запрет на изменение сторонником ненасилия деталей сценария. Помимо прочего, с помощью такого запрета маскируется отсутствие в мысленном эксперименте морального выбора и связи с жизнью. Так, например, в воображаемой ситуации «третий участник» наделяется возможностью убить «злодея», и обычно с безопасностью для себя и «невинной жертвы». В этом скрывается манипулятивный психологический
34 |
Мораль, политика, общество |
прием, направленный на 1) преодоление естественного эффекта отвращения в том случае, если на место ружья будет подставлен, например, топор, 2) уверенность в безопасном достижении цели. Выбор убийства представляется в мысленном эксперименте чем-то простым, стерильным и не вовлекающим всего человека, всей его жизни, а также окружающих его людей. При конструкции мысленного эксперимента с топором, очевидно, уже далеко не каждый, сначала принявший аргумент, согласится даже вообразить себя в крови и мозгах «злодея», представить его конвульсии и ощущение теплой крови на руках. Точно так же сто раз подумает над ответом тот, кто был готов убить «злодея», но кому стало известно дополнительно, что у «злодея» есть друзья, которые пожелают отомстить обидчику, а возможно, и его близким. Крайне сомнительно, что согласившийся сначала следовать схеме мысленного эксперимента и «выбравший» убийство «злодея» не изменит свою позицию, если на месте «злодея» будет поставлена фигура его близкого родственника или друга. Иными словами, условия обезличенности, оторванности от жизни, запрета менять или дополнять определенные детали указывают на извращенный психологизм аргумента «невинная жертва», который неотделим от его сущности, его популярности и разрушительной силы.
Именно потому, что неповторимому человеку предлагается встать на место «третьего участника», такой человек становится властителем мысленного эксперимента и может рассудить его с позиции морального субъекта. Но не через пассивное принятие роли безвольной и несвободной куклы, не через согласие с неизменяемостью навязываемых условий, не через выбор одного или другого варианта убийства, а через моральный отказ принимать аргумент, ужаснувшись его бесчеловечному потенциалому, и через активное создание совершенно новой конфигурации ситуации, ответ на которую будет ненасильственным. Борьба со спиралью насилия требует отвержения аргумента «невинная жертва», а также признания ненасилия в качестве центра морального поступка и необходимого элемента настоящего выбора.
Мысль, которая не готова следовать принципу ненасилия, спотыкается о проблему насилия. Попытки дать ответ на вопрос о насилии с помощью мысленного эксперимента-аргумента «невинная жертва» напоминают историю с гордиевым узлом, который было крайне сложно распутать, но Александр Македонский разрубил его мечом, тем самым поставив на место процедуры кропотливого, но созидательного и обратимого распутывания мгновенное, но разрушительное и необратимое разрубание. Так и с аргументом «невинная жертва», который не только не дает ответа на вопрос о насилии, но неверно его ставит, навязывая имморальную перспективу. Заложенное в мысленном эксперименте категорическое деление людей на «злодеев» и «невинных жертв» не предпосылка жизни, а проблема; убийство не моральное решение, а неспособность оставаться моральным; факты насилия не то, из чего приходится исходить, а то, что надо стремиться не допускать. Словом, мысленный эксперимент-аргумент «невинная жертва» не выводит человека из круга насилия, а, скорее, вводит в него, не столько ставит под вопрос имморальную необходимость, сколько стремится найти для нее моральное оправдание.
К.Е. Троицкий. О мысленном эксперименте-аргументе «невинная жертва»… |
35 |
Апресян Р.Г. О праве лгать // О праве лгать / Сост., ред. Р.Г. Апресян. М.: РОССПЭН, 2011. С. 10–24.
Артемьева О.В. Теоретические основания этики добродетели // Философия и этика. Сборник научных трудов к 70-летию академика А.А. Гусейнова / Под ред. Р.Г. Апресяна. М.: Альфа-М, 2009. С. 433–445.
Гусейнов А.А. Красно поле рожью, а речь ложью // Новая Россия (Воскресенье). 1995. № 2. С. 132–135.
Кант И. О мнимом праве лгать из человеколюбия / Пер. с нем. Н. Вальденберг // Кант И. Собрание сочинений: в 8 т. Т. 8. М.: ЧОРО, 1994. C. 256–262.
Прокофьев А.В. Выбор в пользу меньшего зла и проблема границ морально допустимого // Этическая мысль. Вып. 9 / Под ред. А.А. Гусейнова. М.: ИФ РАН, 2009. С. 122–145.
Прокофьев А.В. Моральный абсолютизм и доктрина двойного эффекта в контексте споров о допустимости применения силы // Этическая мысль. Вып. 14 / Под ред. А.А. Гусейнова. М.: ИФ РАН, 2014. С. 43–64.
Троицкий К.Е. Лев Николаевич Толстой и непротивление злу насилием: история и критика аргумента «невинная жертва» // Гуманитарные ведомости ТГПУ им. Л.Н. Толстого. 2020. Вып. 1 (33). С. 30–48.
Brown J.R. Thought Experiments // The Stanford Encyclopedia of Philosophy (2020 Edition) / Ed. by E.N. Zalta. URL: https://plato.stanford.edu/entries/thought-experiment (дата обращения: 05.09.2020).
Brown J.R. Why Thought Experiments Do Transcend Empiricism // Contemporary Debates in Philosophy of Science / Ed. by C. Hitchcock. Malden: Blackwell, 2004. P. 23–43.
Elster J. How Outlandish Can Imaginary Cases Be? // Journal of Applied Philosophy. 2011. Vol. 28. No. 3. P. 241–258.
Farrell M. The Prohibition of Torture in Exceptional Circumstances. Cambridge: Cambridge UP, 2013. 277 p.
Häggqvist S. A Model for Thought Experiments // Canadian Journal of Philosophy. 2009. Vol. 39. No. 1. P. 55–76.
Kagan S. Thinking about Cases // Social Philosophy and Policy. 2001. Vol. 18. No. 2. P. 44–63.
Macintyre A. What Morality Is Not // Philosophy. 1957. Vol. 32. No. 123. P. 325–335.
Muller J.M. Le Courage de la Non-violence. Gordes: le Relie, 2001. 245 p.
Norton J.D. On Thought Experiments: Is There More to the Argument? // Philosophy of Science. 2004. Vol. 71. No. 5. P. 1139–1151.
Souder L. What Are We to Think about Thought Experiments? // Argumentation. 2003. Vol. 17. P. 203–217.
Walsh A. Thought Experiments in Ethics // International Encyclopedia of Ethics. Vol. III / Ed. by H. Lafollette. Hoboken: Blackwell, 2013. P. 5142–5144.
On the “innocent victim” thought experiment
and the absolute moral prohibition of violence
Konstantin E. Troitskiy
Institute of Philosophy, Russian Academy of Sciences. 12/1 Goncharnaya Str., Moscow, 109240, Russian Federation; e-mail: konstantin.e.troitskiy@gmail.com
In the article, the author defends the principle of non-violence from attempts to destroy it by means of thought experiments-arguments. It is demonstrated that the “innocent victim argument” is basic to many other thought experiments against the absolute prohibition of violence. The experiment appeals to an imaginary situation in which one person cannot be protected from violence without using violence against another person. The application
36 |
Мораль, политика, общество |
of this construction as an argument implies, first, the recognition of the validity of the use of thought experiments in ethics; secondly, the acceptance of the premises of the thought experiment-argument “innocent victim”; third, the acceptance of the terms of the thought experiment-argument “innocent victim”; and only fourthly, an answer to the question contained in this thought experiment-argument. The author argues that the premises and terms of the thought experiment-argument “innocent victim” are clearly contradictory and arbitrary, which makes its entire construction untenable. The only adequate moral response to the thought experiment-argument “innocent victim” consists in rejecting the premises and terms of the question itself and not in answering it. This leads to the conclusion that the question of this argument is meaningless and immoral.
Keywords: thought experiments, morality, ethics, non-violence, ethics of non-violence, the principle of non-violence, the “innocent victim” argument, imaginary cases
For citation: Troitskiy, K.E. “O myslennom eksperimente-argumente ‘nevinnaya zhertva’ i absolyutnom moral’nom zaprete na nasilie” [On the “innocent victim” thought experiment and the absolute moral prohibition of violence], Filosofskii zhurnal / Philosophy Journal, 2021, Vol. 14, No. 4, pp. 22–37. (In Russian)
Apressyan, R.G. “O prave lgat’” [Towards the Right to Lie], O prave lgat’ [Towards the Right to Lie], ed. by R.G. Apressyan. Moscow: ROSSPEN Publ., 2011, pp. 10–24. (In Russian)
Artemieva, O.V. “Teoreticheskie osnovaniya etiki dobrodeteli” [Theoretical Foundations of Virtue Ethics], Filosofiya i etika. Sbornik nauchnykh trudov k 70-letiyu akademika A.A. Guseynova [Philosophy and Ethics: Festschrift devoted to the 70th Anniversary of Professor Abdusalam Guseynov], ed. by R.G. Apressyan. Moscow: Alfa-M Publ., 2009, pp. 433–445. (In Russian)
Brown, J.R. “Thought Experiments”, The Stanford Encyclopedia of Philosophy (2020 Edition), ed. by E.N. Zalta [https://plato.stanford.edu/entries/thought-experiment, accessed on 05.09.2020].
Brown, J.R. “Why Thought Experiments Do Transcend Empiricism”, Contemporary Debates in Philosophy of Science, ed. by C. Hitchcock. Malden: Blackwell, 2004, pp. 23–43.
Elster, J. “How Outlandish Can Imaginary Cases Be?”, Journal of Applied Philosophy, 2011, Vol. 28, No. 3, pp. 241–258.
Guseynov, A.A. “Krasno pole rozh’yu, a rech’ lozh’yu” [A boaster and а liar are cousins], Novaya Rossiya (Voskresen’e), 1995, No. 2, pp. 132–135. (In Russian)
Farrell, M. The Prohibition of Torture in Exceptional Circumstances. Cambridge: Cambridge UP, 2013. 277 pp.
Häggqvist, S. “A Model for Thought Experiments”, Canadian Journal of Philosophy, 2009, Vol. 39, No. 1, pp. 55–76.
Kagan, S. “Thinking about Cases”, Social Philosophy and Policy, 2001, Vol. 18, No. 2, pp. 44–63.
Kant, I. “O mnimom prave lgat’ iz chelovekolyubiya” [On a Supposed Right to Tell Lies from Benevolent Motives], trans. by N. Valdenberg, in: I. Kant, Sobranie sochinenii [Selected Works], Vol. 8. Moscow: CHORO Publ., 1994, pp. 256–262. (In Russian)
Macintyre, A. “What Morality Is Not”, Philosophy, 1957, Vol. 32, No. 123, pp. 325–335.
Muller, J.M. Le Courage de la Non-violence. Gordes: le Relie, 2001. 245 pp.
Norton, J.D. “On Thought Experiments: Is There More to the Argument?”, Philosophy of Science, 2004, Vol. 71, No. 5, pp. 1139–1151.
Prokofyev, A.V. “Vybor v pol’zu men'shego zla i problema granits moral’no dopustimogo” [Choosing the Lesser Evil and the Problem of Limits of Moral Permissibility], Eticheskaya Mysl [Ethical Thought], Issue 8, ed. by A.A. Guseynov. Moscow: IPh RAS Publ., 2009, pp. 122–145. (In Russian)
Prokofyev, A.V. “Moral’nyi absolyutizm i doktrina dvoinogo effekta v kontekste sporov o dopustimosti primeneniya sily” [Moral Absolutism and the Doctrine of Double Effect in the
К.Е. Троицкий. О мысленном эксперименте-аргументе «невинная жертва»… |
37 |
Context of Debates about Moral Permissibility of the Use of Force], Eticheskaya Mysl [Ethical Thought], Issue 14, ed. by A.A. Guseynov. Moscow: IPh RAS Publ., 2014, pp. 43–64. (In Russian)
Souder, L. “What Are We to Think about Thought Experiments?”, Argumentation, 2003, Vol. 17, pp. 203–217.
Troitskiy, K.E. “Lev Nikolaevich Tolstoi i neprotivlenie zlu nasiliem: istoriya i kritika argumenta ‘nevinnaya zhertva’” [Leo Tolstoy and Non-Resistance to Evil by Violence: The History and Critique of the ‘Innocent Victim’ Argument], Gumanitarnye vedomosti TGPU im. L.N. Tolstogo [Tula State Lev Tolstoy Pedagogical University’s Bulletin of Humanities], 2020, Vol. 1, No. 33, pp. 30–48. (In Russian)
Walsh, A. “Thought Experiments in Ethics”, International Encyclopedia of Ethics, Vol. III, ed. by H. Lafollette. Hoboken: Blackwell, 2013, pp. 5142–5144.
Философский журнал 2021. Т. 14. № 4. С. 38–52 УДК 17.021.3 |
The Philosophy Journal 2021, Vol. 14, No. 4, pp. 38–52 DOI 10.21146/2072-0726-2021-14-4-38-52 |
К.Х. Момджян
Момджян Карен Хачикович – профессор, доктор философских наук, заведующий кафедрой социальной философии и философии истории философского факультета. Московский государственный университет имени М.В. Ломоносова. Российская Федерация, 119991, г. Москва, Ленинские горы, д. 1; e-mail: karm48@mail.ru
В статье рассматривается роль проектного сознания в истории, которое автор отличает от сознания рефлективного и ценностного, исполняющего ориентационные, а не конструктивные функции. Анализ истории показывает кардинальное различие между способностью людей изменять техносферу своего существования и их способностью создавать и контролировать институциональные условия собственной жизни, меняя основы и формы человеческого общежития. Сознание людей играло и играет огромную роль в событийной истории, творимой биографически конкретными людьми в конкретных обстоятельствах пространства и времени. Этого нельзя сказать о его способности целенаправленно создавать и изменять глубинные структуры истории, конструировать безличные общественные отношения, выступающие матрицами социального взаимодействия, стоящими за историческими событиями. Эта возможность появляется лишь в XX в., ознаменовавшемся резким ростом потенций проектного сознания. Они проявляются прежде всего в расширении возможностей сознательного контроля, проникающего в сферы общественной жизни, где ранее доминировала стихийная модель развития. Кроме того, проектное сознание обретает беспрецедентную способность совершать масштабные изменения общественной жизни не под давлением исторической необходимости, а в соответствии с ценностными приоритетами людей, их представлениями о должном социальном устройстве. В статье рассматриваются причины такой трансформации, имеющей как положительные, так и негативные последствия. Автор обращает внимание на ошибки и иллюзии проектного сознания, способные приводить к эпизодическому насилию идей над человеческой жизнью. Но это не значит, что воля человека превращается в полноправного демиурга истории, способного реализовывать любые желания и фантазии. История сохраняет свой законосообразный характер, в ней продолжает действовать закон, в соответствии с которым идеи рано или поздно посрамляют себя, когда отрываются от объективных потребностей и интересов людей.
Ключевые слова: сознание, история, общественные отношения, проектирование, конструирование, идеология, потребности, интересы, законы
К.Х. Момджян. К вопросу о конструировании социальной реальности |
39 |
Для цитирования: Момджян К.Х. К вопросу о конструировании социальной реальности // Философский журнал / Philosophy Journal. 2021. Т. 14. № 4. С. 38–52.
Мы живем в такой период истории, когда общественное сознание претендует на роль полноправного демиурга истории, способного конструировать социальную реальность, исходя из свободно избранных представлений о должном устройстве общества. Спрашивается: насколько обоснованы эти претензии, меняется ли в действительности роль сознания в истории?
Сознание понимается автором как высший уровень человеческой психики, который представляет собой системную совокупность информационных процессов, основанных на вербально-понятийном мышлении и потому специфичных для человека1. Речь идет о символических программах мышления и чувствования, представленных знаниями, мнениями, нормами, образами и другими идеальными конструктами, которые возникают в головах отдельных людей и затем проходят процедуры объективации и социализации, в результате чего обретают знаково-символическую форму и превращаются из достояния творца в достояние многих.
Возникает вопрос: можно ли говорить о возрастающей роли сознания, если оно является важнейшим родовым свойством человека, которое объясняет субстанциальные особенности присущего ему образа жизни? Не означает ли это, что роль сознания исторически константна и не подлежит изменениям?
Ответ на этот вопрос зависит от понимания многозначного термина «роль». В контексте моих рассуждений это понятие соотносится с понятием «функция», но не дублирует его. Функция, согласно Дюркгейму, выступает как «соответствие между бытием объекта и его назначением», роль же я связываю с большей или меньшей эффективностью функционирования.
Функции, исполняемые сознанием в общественной жизни, постоянны и неизменны. Речь идет о двух фундаментальных функциях – ориентационной и проектной2. Ориентационная функция предполагает осмысление наличного бытия, того, что уже существует в мире или должно появиться в нем независимо от воли человека. Эта функция представлена двумя типологически разными способами ориентации. Так, рефлективная ориентация представляет собой познание мира в собственной логике его бытия, которая дана нам принудительно и не зависит от наших ценностных предпочтений. Рефлективная ориентация говорит на языке верифицируемых суждений истины и дает нам знания о мире, отличные от незнаний и заблуждений3. Валюативная ориентация не познает мир, а осознает его (К. Ясперс),
40 |
Философия и научное познание |
соотнося с системой ценностных предпочтений человека, которые связаны с выбором конечных целей существования4. Валюативная ориентация дает нам не знания, а адаптивно значимые мнения о мире, которые бывают общезначимыми и даже общеобязательными, но не могут рассматриваться как объективно истинные или ложные. Как следствие, ценностное сознание – в отличие от сознания рефлективного – развивается по модели «прогресса как прибавления», качественно отличной от модели «прогресса как улучшения»5.
Что касается второй, проектной функции, она предполагает использование рефлективной и валюативной информации (знаний и мнений о реально существующем в мире) для придумывания, конструирования того, чего в мире еще нет, но что должно быть в нем, чтобы жизнь людей оказалась возможной и комфортной.
В данной статье меня интересуют возможности проектного сознания конструировать окружающую и охватывающую нас реальность, реализуя желания и стремления своих носителей. Начнем с того, что способность проектировать свою жизнь на основе избранных ценностных приоритетов изначально присуща человеку, обладающему свободой воли. Это не значит, что наше поведение всецело определяется произволом сознания, – оно, конечно же, детерминировано целым рядом объективных факторов, к числу которых я отношу прежде всего инстинктоподобные влечения к сохранению факта и качества жизни, присущие человеку (как и прочим живым существам), и порождаемые этими влечениями объективные потребности и интересы людей, нуждающихся в том, без чего дефициентное и бытийное самосохранение в среде оказываются невозможными6.
Вместе с тем человек способен делать свободный выбор между поведенческими альтернативами (не путать с вариативным поведением животных, которое возникает при наличии нескольких одновременно появляющихся влечений, в конкуренции которых побеждает сильнейшее). Свобода человеческой воли предполагает возможность выбора между испытываемыми влечениями безотносительно к силе последних. Эта свобода проявляется как возможность ранжирования объективно заданных потребностей – не будучи свободным от их детерминирующего воздействия на поведение, человек способен осознанно делить их на первостепенные и второстепенные и даже блокировать их удовлетворение в зависимости от избранных целевых приоритетов7.
Эта возможность сознательно выстраивать желаемый образ жизни открыта каждому, хотя ее реализация требует жертв и доступна лишь тем
людям, которые способны преодолевать сильнейшее воздействие со стороны статусно-ролевых предписаний и нормативной регуляции поведения,
существующих в обществе (замечу, что наличие подобного принуждения
К.Х. Момджян. К вопросу о конструировании социальной реальности |
41 |
не отменяет свободу воли, поскольку подчинение ему выступает как осознанный, хотя и нежелаемый выбор человека).
Таким образом, проектные возможности персонального сознания, его способность влиять на индивидуальный образ жизни не вызывают никакого сомнения. Меня, однако, интересуют потенции интерсубъективного, коллективного сознания людей, представленного наукой, правом, моралью, различными идеологическими доктринами, способность такого сознания влиять на ход общественной жизни, изменяя надындивидуальные реалии человеческого существования. Эти потенции несомненны, доказательством чему является радикальное изменение мира, осуществленное за тысячелетия человеческой истории.
При этом мы видим кардинальное различие между способностью людей проектировать объектную среду своего существования и их способностью создавать и контролировать организационные условия собственной жизни, меняя основы и формы человеческого общежития. Неудивительно, что блестящие достижения научной и инженерной мысли, создавшей эффективную техносферу человеческой жизни, контрастируют с провалами в организации социосферы, о причинах которых мучительно размышляли и размышляют теоретики8.
Долгое время социальная история людей развивалась стихийно, хотя формы этой стихийности были различны. В рамках событийной истории, творимой биографически конкретными людьми, стихийность проявлялась как несоответствие между ожиданиями исторических акторов и реально полученными результатами их целенаправленных действий, благодаря чему в событийной истории, как сетовал Энгельс, «до сих пор результаты всегда оказывались иными, чем те, каких желали, а… в большинстве случаев даже противоположными тому, чего желали»9. И в самом деле, чаще всего событийная история развивалась по принципу «параллелограмма сил», когда отдельные желания людей, сталкиваясь между собой, «гасили» друг друга, порождая некоторую спонтанную равнодействующую силу.
Иной была связь проектного сознания с безличными структурами человеческой истории, которые стоят за ее конкретными событиями и влияют на их характер. Речь идет об устойчиво воспроизводимых общественных отношениях между типизированными субъектами10, образующих матрицы социального взаимодействия, которые создают систему безличных социальных ролей и статусов, занимаемых реальными людьми («феодал», «капиталист», «президент» и пр.).
42 |
Философия и научное познание |
В этом контексте стихийность истории представляла собой нечто большее, чем несоответствие реального результата предвосхищающей его цели. Речь шла не об «ошибках» планирования, а о фактическом неучастии сознания в проектировании организационных структур, которые складывались как «побочный» результат совместной деятельности людей, а не создавались ими осознанно11. Единожды возникнув, эти структуры обретали собственную логику развития, порождая объективные социальные процессы, имеющие спонтанный характер в отличие от целенаправленных действий, продуктом которых они являются12.
Главное ограничение конструктивных возможностей сознания было связано с его малым участием в формировании того, что Маркс называл базисом общества. Люди осознанно создавали производственно-технологическую основу способа производства, чего нельзя сказать о системе производственно-экономических отношений, представляющих собой устойчивые субъект-субъектные зависимости, возникающие в процессе разделения труда и распределения его условий и продуктов. Характер таких отношений определялся сложившимся уровнем развития средств труда и объективно заданных способов человеческого участия в процессе производства. Подобный экономический уклад общественной жизни возникал в прошедшей
истории по преимуществу стихийно, а не вследствие сознательных намерений. Очевидно, что человек, придумавший паровой двигатель, не имел ни малейшего представления о грандиозных подвижках экономического базиса, последовавших за внедрением его изобретения, и ни малейшего намерения производить эти изменения.
Так же стихийно складывался социальный уклад общественной жизни13, в основе которого лежит уже упоминавшаяся система социальных ролей (в ином понимании категории «роль») и статусов, зависящая от производственных отношений и выступающая в качестве институциональной основы групповой дифференциации, распределения людей по объективно-
К.Х. Момджян. К вопросу о конструировании социальной реальности |
43 |
статусным группам14. Никто в предшествующей истории не ставил перед собой сознательную цель создать институт моногамной семьи, класс крестьянства, феодальной знати или буржуазии – подобные группы возникали «сами по себе» задолго до того, как их существование осознавалось людьми.
Конечно, не все институциональные образования человеческой жизни складывались стихийно – многие структуры, которые в марксистской традиции принято относить к надстроечным (такие, как государство или церковь), были, по словам Энгельса, сознательно изобретены людьми. Проектная роль сознания в процессе их возникновения и трансформации не вызывает сомнений, и тем не менее эта роль имела, по существу, вынужденный характер, далекий от свободного «жизнетворчества». Это значит, что люди изобретали то, что должно было возникнуть в силу исторической необходимости, которая проходила через сознание акторов, но не зависела от их воли. В подобных случаях, по словам Энгельса, работал информационный механизм, согласно которому люди заранее знали «необходимость изменения общественного строя (sit venia verbo), вызванного изменением отношений» и желали такого изменения, «прежде чем оно будет навязано им помимо их сознания и воли»15.
Используя известные слова Канта, мы можем сказать, что в предыдущей истории проектное сознание, обращенное на организационные структуры общества, играло две разные роли. Первой из них была пассивная роль слуги, несущего шлейф за госпожой (исторической необходимостью), когда
сознание не участвовало в генезисе базисных структур, фиксируя их постфактум и сопровождая их возникновение последующей юридической регламентацией. Второй была более активная роль факелоносца, идущего перед своей госпожой, освещая избранный ею маршрут. Важно понимать, однако, что и в этом случае активность сознания оставалась служебной, поскольку выбор «освещаемого» пути не зависел от воли факелоносца. В этой связи проектное сознание уместно уподобить поводырю, который помогает слепому в его перемещениях, но не руководит ими. Спорить с такой трактовкой могут лишь убежденные сторонники социально-философского идеализма, подобные О. Конту, утверждавшему: «…мне не нужно доказывать, что миром управляют и двигают идеи или, другими словами, что весь социальный механизм основывается окончательно на мнениях» 16.
Возникает вопрос: не изменилась ли роль проектного сознания в условиях XX и XXI вв.? Я склонен дать утвердительный ответ на этот вопрос, связывая его с двумя фундаментальными обстоятельствами. Первое – расширение границ сознательного контроля, его распространение на сферы
общественной жизни, в которых ранее преобладала стихийная модель изменения. Как справедливо отмечает Ю. Хабермас, XX век оказался веком существенного «расширения общественных сфер, подчиненных стандартам рационального решения»17. Колоссально возросла роль планирования,
44 |
Философия и научное познание |
направленного «на организацию, улучшение или расширение систем самого целерационального действия»18. Речь идет прежде всего о контроле над процессами создания, распределения и обмена разнообразных жизненных благ, создаваемых разными видами общественного производства. Мало того что научно-инженерные знания превратились в определяющий компонент производительных сил, что позволяет людям в кратчайшие сроки превратить лабораторное открытие в отрасль промышленности. Современная история продемонстрировала возможности сознания оказывать огромное воздействие на систему ранее автономных производственно-экономических отношений – не только деструктивное, как в случае с большевистским огосударствлением экономики, но и успешное, примером чему могут служить кейнсианские изменения в экономике капитализма, реформы Рейгана и Тэтчер, глубинные экономические трансформации, осуществленные по рецептам Ден Сяопина, Ли Куан Ю и др.
Время показало, что сознание людей способно менять не только базис общества, но и социальный уклад общественной жизни – такие, в частности, его компоненты, как гендерные группы и институт традиционной семьи, имевшие в прошлой человеческой истории объективно-статусный, а не референтный характер. Это значит, что состав и композиция подобных групп определялись независимо от желания и воли людей: человек принадлежал к мужскому полу, поскольку был рожден мужчиной, а семья по определению основывалась на браке между мужчинами и женщинами. Современное сознание, как мы видим, способно превратить пол в свободно избираемый гендер, изменить устои семейной организации, сняв юридические запреты на пути создания однополых семей и др.
Очевидным проявлением растущей роли проектного сознания стало изменение институциональных основ общественной жизни, связанное с процессом глобализации, развитием человечества в «направлении целостности» (К. Маркс). Речь идет о конструировании наднациональных систем управления, перенимающих значительную часть суверенитета у ранее автономных стран и народов.
Важно понимать, однако, что возросшие возможности проектного сознания связаны не только с его территориальной экспансией, расширением сферы сознательного контроля. Мы имеем более существенное изменение, при котором проектное сознание не ограничивается ролью «факелоносца», поводыря исторической необходимости и начинает конструировать социальную реальность в соответствии с ценностными предпочтениями людей, в основе которых лежит не рефлексия сущего, но представления о должном социальном устройстве. То, что в предыдущей истории имело характер отвлеченного «социального проповедничества» (Г. Босков), превращается в вид социальной инженерии, имеющей очевидные практические следствия.
Вся история XX и начала XXI в. свидетельствует о беспрецедентном воздействии разнообразных идеологем на основы социально-экономического и политического устройства общества. Это воздействие объясняется разными причинами и имеет разные последствия, как позитивные, так и негативные. В начале XX в. гипертрофия проектного сознания осуществлялась не от «жизни хорошей» – она имела компенсаторный характер, при котором идеология черпала свою силу в катаклизмах истории, выступая как «рецепт»
К.Х. Момджян. К вопросу о конструировании социальной реальности |
45 |
преодоления жизненных трудностей. Именно такой характер имела идеология германского фашизма, стремившаяся «спасти» немецкую нацию от послевоенной катастрофы, предложив ей доктрину расового господства над «унтерменшами». То же можно сказать об идеологии большевизма, считавшей средством спасения России и всего человечества ликвидацию класса «угнетателей и эксплуататоров». Во всех этих случаях проекты общественного переустройства основывались на ошибочных постулатах, исключающих возможность их долгосрочной реализации. Фактически идеология осуществляла беспрецедентное насилие идей над живой жизнью, стремясь переустроить глубинные основы общества в соответствии с некоторыми «кабинетными» умозрениями. Масштабы подобной экспансии, связанные с прогрессом информационных технологий, многократно превысили прежние скромные попытки общественного сознания подчинить себе общественное бытие в духе экзерсисов утопического социализма (а-ля фаланстеры Фурье), «жизнетворчества» якобинцев, «духоборства» сектантов и пр.
С ходом истории существенно изменилось как качество социальных проектов, так и причины, побуждающие людей создавать и реализовывать их. Я полагаю, что современное проектное сознание, набирающее силу в наиболее развитых странах Запада, имеет своим источником не ухудшение, а улучшение качества человеческой жизни, в результате которого изменилась субординационная связь в системе человеческих потребностей, которую А. Маслоу именовал препотентностью. Согласно принципу препотентности, в условиях острой депривации жизнеобеспечивающих нужд сознание большинства людей концентрируется на задачах выживания, игнорируя высшие экзистенциальные потребности человека, которые отметаются как не имеющие значения. «Свобода, любовь, чувство товарищества, уважение, философия, – пишет Маслоу, – все это может быть отвергнуто как бесполезные безделушки, поскольку они не могут наполнить желудок»19.
Именно эта закономерность оказалась нарушенной. В результате колоссального прогресса науки и технологий в послевоенном западном мире возникла, по словам Р. Инглхарта, «исторически беспрецедентная степень экономической безопасности», которая стала восприниматься послевоенными поколениями как естественное состояние общества. Для многих граждан удовлетворение физиологических потребностей и потребности в безопасности стало рутинным делом, напоминающим удовлетворение гомеостатической потребности в кислороде, необходимость которого является социально нейтральным фактором, не имеющим сколь-нибудь значимых следствий для образа жизни людей.
В результате сознание человека освободилось от диктата императивов выживания, сохранения факта жизни и получило возможность сконцентрироваться на ее качестве, соответствующем экзистенциальным потребностям людей (потребностям в любви и принадлежности, самоуважении и самоутверждении, самоактуализации и свободе и т.д.). «Благодаря современности, – справедливо отмечает Э. Гидденс, – становится возможным активный процесс формирования рефлексивной “самоидентичности”, которая становится доминирующим фактором поведения»20. Происходит грандиозная трансформация, ведущая «к постепенному сдвигу приоритета
46 |
Философия и научное познание |
от “материалистических” ценностей (когда упор делается прежде всего на экономической и физической безопасности) к ценностям “постматериальным” (когда на первый план выдвигаются самовыражение и качество жизни)»21. «В значительной части мира, – продолжает Инглхарт, – нормы индустриального общества, с их нацеленностью на дисциплину, самоотвержение и достижения, уступают место все более широкой свободе индивидуального выбора жизненных стилей и индивидуального самовыражения»22. «Акцент в культурной сфере смещается от коллектива и дисциплины к свободе личности, от групповой нормы к индивидуальному многообразию, от власти государства к личной независимости, порождая синдром, который мы определили как ценности самовыражения»23.
Конечно, далеко не все граждане западных стран свободны от забот выживания, и экономические конфликты все еще не редкость в западной повестке дня. Однако протестные движения, охватившие ныне США и Западную
Европу (такие как движение BLM, MeToo и др.), показывают, что истоки социального недовольства существенно изменились. Если ранее они были связаны с мотивами классового неравенства и эксплуатации, то ныне начинает доминировать идеологический протест против нарушения экзистенциальных прав граждан, возможности их свободной самореализации и самовыражения. Речь идет о борьбе против расовых, гендерных, сексуальных, ювенальных и прочих предрассудков, которые, по мнению протестующих, укоренены в общественном сознании и должны быть устранены из него самыми решительными средствами. Можно утверждать, что экономические доминанты поведения все чаще уступают место «идентиарному детерминизму», исходящему из приоритета экзистенциальных ценностей и считающему, что социальная несправедливость порождается прежде всего «дурной идеологией», ущемляющей права человека на собственную идентичность и свободу самовыражения.
Конечно, мы не можем быть уверены в том, что благоприятная экономическая конъюнктура, позволяющая многим людям не думать о хлебе насущном и свободно проектировать собственную жизнь, сохранится навсегда24. Однако это обстоятельство имеет место и заставляет нас признать, что роль «экзистенциального проектирования» в общественной жизни на данный момент истории существенно возрастает.
Я убежден, что стремление изменить общественную жизнь, поставив во главу угла экзистенциальные ценности людей, и прежде всего ценность индивидуальной свободы, можно только приветствовать. Либеральный проект в моих глазах имеет несомненные преимущества перед альтернативными проектами, которые руководствуются идеями национальной, социальной или религиозной исключительности. Однако не следует закрывать глаза на то, что масштабный проект либерализации сопровождается множеством идео‐
К.Х. Момджян. К вопросу о конструировании социальной реальности |
47 |
логических «перехлестов». К большому сожалению, во многих западных странах идеи либерализма обрели утрированную, а порой и окарикатуренную форму, основанную на принципах гипериндивидуализма. Мне уже приходилось писать о философских истоках такой идеологии, каковыми я считаю доктрину «методологического индивидуализма»25 в ее радикальной номиналистической разновидности. Если прежние социоцентристские идеологии субстанциализировали общество в ущерб человеку, рассматривая последнего как «клеточку» общества, не имеющую собственных потребностей,
интересов и целей, то радикальный методологический индивидуализм проводит обратную субстанциализацию человека. Эта номиналистическая доктрина трактует общество как «терминологическую», а не онтологическую реальность, отрицая наличие у общества собственных интегральных свойств, несводимых к свойствам образующих его людей. В духе англо-канадского философа Яна Ярви (Ian Jarvie), считавшего, что армия – это множественное число от слова «солдат»26, общество понимается как множественное число от слова «человек». Это означает, что отрицается или ставится под сомнение существование или значимость любых и всяких надындивидуальных реалий общественной жизни, включая общественные интересы27, отличные от сугубо индивидуальных интересов отдельных людей. Именно эта философская презумпция фундирует веру в безоговорочный и безусловный примат индивидуального над коллективным, группового над общественным.
К сожалению, немалые «перегибы» либерального проекта характерны не только для его внутриполитической платформы, основанной на принципе «идентиарного детерминизма», но и для его внешнеполитической программы, связанной с приматом глобализационных процессов над обособлением национальных государств. У меня нет сомнений в объективном характере процессов глобализации, вызванных интенсификацией экономических, политических и культурных интеракций современных стран и народов. Нельзя не согласиться со словами З. Баумана, утверждающего, что «глобализация – это неизбежная фатальность нашего мира, необратимый процесс; кроме того, процесс, в равной степени и равным образом затрагивающий каждого человека»28.
Однако и в этом случае мы сталкиваемся с неправомерной абсолютизацией разумных идей, в результате чего объективное отношение к процессам
48 |
Философия и научное познание |
глобализации заменяется весьма радикальной ее интерпретацией, настаивающей на «изживании» национальных государств, рассматриваемых в качестве исторического пережитка. Сторонники такого подхода вырабатывают масштабные проекты будущего, в котором этнические институты лишаются всяких экономических и политических полномочий и обретают характер «клубов по интересам», превращаясь постепенно в музейные реликвии.
Я полагаю, что историческая практика уже сейчас показывает утопический, социально-деструктивный характер такого проектирования. Примером может служить признанный ведущими политиками Запада кризис доктрины мультикультурализма, показавший, к чему могут привести благодушные фантазии об «истории без имен народов» (О. Конт), призывы к «жертвенной
самоликвидации» национальных государств29, имеющих тысячелетнюю историю и вовсе не желающих исчезать с исторической сцены. Конечно, мы не можем исключать того, что в ходе дальнейшего развития на планете Земля останется одно-единственное социальное образование в виде планетарно интегрированного человечества. Однако я глубоко убежден в том, что подобный сценарий, связанный с необратимыми потерями для человеческой культуры, не следует стимулировать принудительно, пытаясь провести «коллективизацию народов» методами, вызывающими нежелательные исторические реминисценции.
Говоря о проблемных сторонах современного социального проектирования, следует вспомнить экологические движения, которые руководствуются благой целью – защитить среду обитания Homo Sapiens от разрушительных действий со стороны Homo Faber. Нельзя не одобрить деятельность экологов, которые противодействуют попыткам транснациональных корпораций максимизировать прибыли любой ценой, угрожающей будущим поколениям людей. Однако, выступая против немалых опасностей техногенного развития, экологи нередко встают в позицию некритического алармизма, преувеличивая эти опасности и предлагая нереалистические способы борьбы с ними, чреватые возвратом к пещерному образу жизни.
Может возникнуть вопрос: с какой целью автор социально-философской статьи говорит о «перегибах» современного проектного сознания, которые должны интересовать скорее экономистов, политологов и представителей других более конкретных наук? Еще один вопрос: можно ли вообще говорить об «ошибках» ценностного сознания, если оно основано на свободном выборе приоритетов и по определению не подлежит гносеологической верификации?
Отвечая на эти вопросы, следует понимать фундаментальное различие между суждениями ценности и суждениями значимости. В основе первых лежит осмысление «ценностей как целей», в то время как вторые представляют собой оценку «ценностей как средств» (П. Сорокин). Дело в том, что конечные цели жизни, свободно избираемые людьми, самим своим содер‐
К.Х. Момджян. К вопросу о конструировании социальной реальности |
49 |
жанием предопределяют характер средств, годных для их достижения. Как говорил Гёте: «свободен только первый шаг, но мы рабы второго». Это означает, что оценочные суждения значимости, используемые любой идеологией, вполне могут быть истинными или ложными, соответствующими или не соответствующими объективной логике развития событий.
Учет этого обстоятельства позволяет утверждать, что рост возможностей проектного сознания не превращает его в полноправного демиурга общественной жизни, утратившей свой объективный характер. Нельзя согласиться с тем, что сознание, свободное от диктата выживания, обретает свободу делать все, что хочет, что его проектные функции не ограничены более ничем, кроме пределов человеческой фантазии.
Дело в том, что социальное конструирование не является процессом произвольным. Как и всякое конструирование, оно предполагает наличие, понимание и использование некоторых объективные законов нашего мира, необходимых для достижения желаемого. В самом деле, сознание способно придумать самолет, но он полетит лишь в том случае, если конструкция не нарушает законы аэродинамики. В этом плане свобода сознания изменять наш мир не является абсолютной, это всегда свобода в рамках возможного.
Точно так же конструирование социосферы предполагает наличие некоторых объективных законов общественной жизни. Конечно, они существенно отличаются от законов природы. Последние, как правило, имеют характер законов-предписаний, которые в принципе нельзя нарушить. Невозможно построить реально работающий мост, который противоречил бы формулам классической механики, сопромата и прочее.
Социальная инженерия имеет дело с другими законами, которые можно назвать законами-ограничениями. Эти законы позволяют свободной человеческой воле не только придумывать, но и реализовывать весьма химерические образования, но они жестко ограничивают дееспособность социальных конструктов, неспособных удовлетворять объективные потребности и интересы людей, стремящихся сохранить факт и качество своей жизни. Не удовлетворяющая этому условию общественная конструкция рано или поздно обрушивается на головы своих строителей или их потомков.
Так было всегда и так будет всегда: идея посрамляла и всегда будет посрамлять себя, когда она отрывается от реальных человеческих нужд. Рост конструктивных возможностей сознания, по моему убеждению, никак не отменяет эту аксиому. Он ставит под сомнение не идею объективных законов общественной жизни, но фаталистическое восприятие истории, исходящее из убеждения в предзаданности исторических событий и стоящих за ними социальных структур. Впрочем, этой теме была посвящена предыдущая публикация автора30.
Бауман З. Глобализация. Последствия для человека и общества / Пер. с англ. М.Л. Коробочкина. М.: Весь мир, 2004. 188 с.
Бхаскар Р. Общества / Пер. с англ. А.Д. Ковалева // Социо-логос. Вып. 1: Общество и сферы смысла / Сост. и общ. ред. В.В. Винокурова и А.Ф. Филиппова. М.: Прогресс, 1991. С. 219–240.
50 |
Философия и научное познание |
Бергер П., Лукман Т. Социальное конструирование реальности. Трактат по социологии знания / Пер. с англ. Е. Руткевич. М.: Медиум, 1995. 323 с.
Валлерстайн И. После либерализма / Пер. с англ. М.М. Гурвица, П.М. Кудюкина, П.В. Феденко. М.: Едиториал УРСС, 2003. 256 с.
Гегель Г. Философская пропедевтика / Пер. с нем. Б.А. Драгуна // Гегель Г. Работы разных лет: в 2 т. Т. 2. М.: Мысль, 1971. С. 7–212.
Гидденс Э. Последствия современности / Пер. с англ. Г.К. Ольховикова, Д.А. Кибальчича. М.: Праксис, 2011. 352 с.
Инглхарт Р. Постмодерн: меняющиеся ценности и изменяющиеся общества // Полис. 1997. № 4. С. 6–32.
Лиотар Ж.-Ф. Состояние постмодерна / Пер. с фр. Н.А. Шматко. М.: Институт экспериментальной социологии; СПб.: Алетейя, 1998. 159 с.
Луман Н. Общество общества. Кн. 4–5 / Пер. с нем. Б. Скуратова, А. Антоновского, К. Тимофеевой. М.: Логос; Гнозис, 2010. 608 c.
Маслоу А. Мотивация и личность / Пер. с англ. Т. Гутман, Н. Мухина. СПб.: Питер, 2019. 400 с.
Момджян К.Х. Социально-философский анализ феномена свободной воли // Вопросы философии. 2017. № 9. С. 68–81.
Момджян К.Х. Универсальные потребности и родовая сущность человека // Вопросы философии. 2015. № 2. С. 3–15.
Момджян К.Х. О проблеме общечеловеческих ценностей // Вопросы философии. 2020. № 3. С. 25–41.
Момджян К.Х. О фаталистическом понимании истории // Вестник Московского университета. Сер. 7: Философия. 2020. № 2. C. 48–62.
Поппер К. Нищета историцизма / Пер. с англ. С. Кудриной. М.: Прогресс, 1993. 188 с.
Хабермас Ю. Техника и наука как «идеология» / Пер. с нем. М.Л. Хорькова. М.: Праксис, 2007. 208 с.
Энгельс Ф. Из подготовительных работ к «Анти-Дюрингу» / Пер. с нем.; ред. Г.А. Багатурия // Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. Т. 20. 2-е изд. М.: Госполитиздат, 1961. С. 629–654.
Ядов В.А. Россия как трансформирующееся общество: резюме многолетней дискуссии социологов // Общество и экономика. 1999. № 10–11. С. 45–55.
Comte A. Cours de philosophie positive. Les Préliminaires généraux et la philosophie mathématique. Vol. I. Paris: Bailliere, 1869. 742 p.
Jarvie I. Reply to Taylor // Universities and Left Review. 1959. No. 7. P. 57.
Momdzhyan K. Does Current Social Philosophy Develop Progressively? // Metaphilosophy. 2013. Vol. 44. No. 1–2. P. 19–23.
On the question of constructing social reality*
Karen H. Momdzhyan
Lomonosov Moscow State University. GSP-1, Leninskie Gory, Moscow, 119991, Russian Federation; e-mail: karm48@mail.ru
The article examines the role that the so-called project consciousness has in history. The author distinguishes a project consciousness from a reflective and a value consciousness. The latter perform orientational rather than constructive functions. The analysis of history shows that there is a cardinal difference between the ability of people to change
К.Х. Момджян. К вопросу о конструировании социальной реальности |
51 |
the technosphere of their existence and their ability to create and control the institutional conditions of their own life, changing the foundations and forms of human society. Human consciousness has played and continues to play an important role in the “eventful history” created by concrete people in specific circumstances of space and time. The same cannot be said about its ability to purposefully create and change the deep structures of history, to construct impersonal social relations acting as matrices of social interaction behind historical events. This possibility appears only in the XX century, marked by a sharp increase in the potential of project consciousness. It manifests itself first of all in the expansion of the possibilities of conscious control, penetrating into the spheres of social life, where previously the spontaneous model of development dominated. In addition, project consciousness acquires an unprecedented ability to make large-scale changes in social life not under the pressure of historical necessity, but in accordance with the value priorities of people, their ideas about proper social order. The article examines the causes of this transformation, which has both positive and negative consequences. The author draws attention to the errors and illusions of project consciousness that can lead to episodic violence of ideas over human life. But this does not mean that the human will turns into the full-fledged demiurge of history, capable of realizing any desires and fantasies. History retains its law-governed character being operated by the law according to which ideas shame themselves sooner or later when they become detached from the objective needs and interests of people.
Keywords: consciousness, history, social relations, construction, ideology, needs, interests, laws
For citation: Momdzhyan, K.H. “K voprosu o konstruirovanii sotsial’noi real’nosti” [On the question of constructing social reality], Filosofskii zhurnal / Philosophy Journal, 2021, Vol. 14, No. 4, pp. 38–52. (In Russian)
Bauman, Z. Globalizaciya. Posledstviya dlya cheloveka i obschestva [Globalization: The Human Consequences], trans. by M.L. Korobochkin. Moscow: Ves mir Publ., 2004. 188 pp. (In Russian)
Berger, P. & Luckmann, T. Sotsial’noe konstruirovanie real’nosti. Traktat po sotsiologii znaniya [The Social Construction of Reality. A Treatise on sociology of Knowledge], trans. by E. Rutkevich. Moscow: Medium Publ., 1995. 323 pp. (In Russian)
Bhascar, R. “Obshchestva” [Societies], trans. by A.D. Kovalev, Sotsio-logos, Vyp. 1: Obshchestvo i sfery smysla [Socio-logos, Vol. 1: Society and Spheres of Meaning], ed. by V.V. Vinokurov and A.F. Filippov. Moscow: Progress Publ., 1991, pp. 219–240. (In Russian)
Comte, A. Cours de philosophie positive. Les Préliminaires généraux et la philosophie mathématique, Vol. I. Paris: Bailliere, 1869. 742 pp.
Engels, F. “Iz podgotovitel’nykh rabot k ‘Anti-Dyuringu’” [Herrn Eugen Dührings Umwälzung der Wissenschaft], ed. by G. Bagaturiya, in: K. Marx & F. Engels, Sochineniya [Works], Vol. 20, 2nd ed. Moscow: Gospolitizdat Publ., 1961, pp. 629–654. (In Russian)
Giddens, A. Posledstviya sovremennosti [The Consequences of Modernity], trans. by G.K. Olhovikov and D.A. Kibalchich. Moscow: Praksis Publ., 2011. 352 pp. (In Russian)
Habermas, J. Tehnika i nauka kak ‘ideologiya’ [Technik und Wissenschaft als ‘Ideologie’], trans. by M.L. Khorkov. Moscow: Praksis Publ., 2007. 208 pp. (In Russian)
Hegel, G. “Filosofskaya propedevtika” [Philosophische Propädeutik], trans. by B.A. Dragun, in: G. Hegel, Raboty raznykh let [Works of different years], Vol. 2. Moscow: Misl’ Publ., 1971, pp. 7–212. (In Russian)
Inglehart, R. “Postmodern: menyayushchiesya tsennosti i izmenyayushchiesya obshchestva” [Postmodern: Changing Values and Changing Societies], Polis, 1997, No. 4, pp. 6–32. (In Russian)
Jarvie, I. “Reply to Taylor”, Universities and Left Review, 1959, No. 7, p. 57.
52 |
Философия и научное познание |
Luhmann, N. Obshchestvo obshchestva, Kn. 4–5 [Die Gesellschaft der Gesellschaft, IV–V], trans. by B. Skuratov, A. Antonovskii and K. Timofeeva. Moscow: Logos Publ.; Gnozis Publ., 2010. 608 pp. (In Russian)
Lyotard, J.-F. Sostoyanie postmoderna [La condition postmoderne: rapport sur le savoir], trans. by N.A. Shmatko. Moscow: Institut eksperimental’noi sotsiologii Publ.; St. Petersburg: Aleteiya Publ., 1998. 159 pp. (In Russian)
Maslow, A. Motivatsiya i lichnost’ [Motivation and personality], trans. by T. Gutman and N. Mukhina. St. Petersburg: Piter Publ., 2019. 400 pp. (In Russian)
Momdzhyan, K. “Does Current Social Philosophy Develop Progressively?”, Metaphilosophy, 2013, Vol. 44, No. 1–2, pp. 19–23.
Momdzhyan, K.H. “O probleme obshchechelovecheskikh tsennostei” [On the problem of universal values], Voprosy filosofii, 2020, No. 3, pp. 25–41. (In Russian)
Momdzhyan, K.H. “O fatalisticheskom ponimanii istorii” [On a fatalistic understanding of history], Vestnik Moskovskogo universiteta, Seriya 7: Filosofiya, 2020, No. 2, pp. 48–62. (In Russian)
Momdzhyan, K.H. “Sotsial’no-filosofskii analiz fenomena svobodnoi voli” [Socio-Philosophical Analysis of the Phenomenon of Free Will], Voprosy filosofii, 2017, No. 9, pp. 68–81. (In Russian)
Momdzhyan, K.H. “Universal’nye potrebnosti i rodovaya sushchnost’ cheloveka” [Universal human needs and a generic human essence], Voprosy filosofii, 2015, No. 2. pp. 3–15. (In Russian)
Popper, K. Nishcheta istoricizma [The Poverty of Historicism], trans. by S. Kudrina. Moscow: Progress Publ., 1993. 181 pp. (In Russian)
Wallerstain, I. Posle liberalizma [After Liberalism], trans. by M.M. Gurvic, P.M. Kudyukin and P.V. Fedenko. Moscow: URSS Publ., 2003. 256 pp. (In Russian)
Yadov, V.A. “Rossiya kak transformiruyushcheesya obshchestvo: rezyume mnogoletnei diskussii sotsiologov” [Russia as a Transforming Society: Summary of Long-Term Discussion of Sociologists], Obshchestvo i ehkonomika, 1999, No. 10–11, pp. 45–55. (In Russian)
Философский журнал 2021. Т. 14. № 4. С. 53–64 УДК 165.12 |
The Philosophy Journal 2021, Vol. 14, No. 4, pp. 53–64 DOI 10.21146/2072-0726-2021-14-4-53-64 |
А.А. Танюшина
Танюшина Александра Александровна – аспирантка кафедры истории зарубежной философии. Московский государственный университет имени М.В. Ломоносова. Российская Федерация, 119991, г. Москва, Ленинские горы, д. 1; e-mail: a.tanyushina@gmail.com
В статье представлены основные положения теории виртуального реализма, описанной современным аналитическим философом Дэвидом Чалмерсом в его последних статьях. В отличие от сторонников виртуального фикционализма, полагающих, что виртуальные объекты являются вымышленными и иллюзорными, философ отстаивает позицию, согласно которой подобные объекты могут расцениваться как обладающие теми же каузальным и функциональным качествами, что и привычные нам физические предметы. Пользуясь понятием «цифровой объект», Чалмерс демонстрирует, что все составляющие виртуального пространства являются не чем иным, как структурами данных и битов в генерирующем их компьютере, обладающими теми или иными виртуальными свойствами. Основываясь на концепциях нередуктивного функционализма и минимального компьютационализма, философ также рассуждает о статусе феноменального сознания в виртуальных мирах, который, по его мнению, может трактоваться в духе эпифеноменализма, компьютационализма и даже картезианского дуализма. В статье также представлен известный аргумент Чалмерса против гипотезы глобального скептицизма, основанный на теории концептуального структурного реализма: философ полагает, что существуют такие естественные свойства и отношения, которые находятся в определенных номических и каузальных связях друг с другом и с нашим опытом. Отсюда следует, что даже в случае, если гипотеза симуляции верна, мы можем рассчитывать на истинность некоторых наших научных теорий, представляющих собой позитивные структурные утверждения. Обозначенные выше соображения призваны лечь в основу последовательной теории виртуальных миров и информационных пространств, над которой в данный момент работает философ.
Ключевые слова: виртуальная реальность, цифровой объект, нередуктивный функционализм, компьютационализм, структурализм, гипотеза симуляции, глобальный скептицизм
Для цитирования: Танюшина А.А. Виртуальный реализм, информационная онтология сознания и структурный реализм в философии Дэвида Чалмерса // Философский журнал / Philosophy Journal. 2021. Т. 14. № 4. С. 53–64.
54 |
Философия и научное познание |
«Виртуальная реальность – это подлинная реальность, виртуальные объекты – это реальные объекты, и то, что происходит в виртуальной реальности, действительно реально» – такой позиции придерживается австрало-американский философ Дэвид Чалмерс, один из наиболее ярких представителей современной аналитической философии1. Несмотря на то, что наибольшую известность философу принесла его книга 1996 г. «The Conscious Mind»2, в рамках которой Чалмерс представил ряд аргументов, призванных доказать несостоятельность редуктивных подходов к объяснению природы сознания, в последнее время особый интерес у философского
сообщества также вызывают его работы, посвященные теории концептуального структурного реализма и основанным на ней размышлениям о метафизике цифровых и виртуальных пространств. Обращение Чалмерса к подобным темам началось еще в 2003 г., когда вышла в свет его полушутливая публикация «The Matrix as Metaphysics»3, посвященная, как нетрудно догадаться из названия, философскому осмыслению фильма братьев Вачовски «Матрица». За последние пять лет вышел целый ряд статей, в рамках которых философ продолжил развитие обозначенных в данной работе идей4, а недавно стало известно о том, что Чалмерс работает над новой книгой «Reality+: Virtual Worlds and the Problems of Philosophy» («Реальность+: Виртуальные миры и философские проблемы»), в которой будут последовательно изложены его воззрения на так называемую гипотезу симуляции, теорию искусственного интеллекта, концепцию трансгуманизма, проблему повсеместной технологизации общества и т.д. Интерес к подобным вопросам обусловлен не только их чрезвычайной актуальностью (только за последние несколько лет опубликованы работы по философскому анализу виртуальной реальности М. Слатера5, Ф. Брея6, М. Силкокса7 и др.), но и философским интересом Чалмерса к таким вечным вопросам, как вопрос о способах преодоления глобального скептицизма, вопрос о предельной природе реальности, вопрос о связи «сознание – тело» и ее отношении к связке «виртуальное – материальное» и т.д. Далее в настоящей статье будут кратко обозначены ключевые положения гипотезы виртуального реализма Чалмерса, а также рассмотрено отношение данной гипотезы к теории сознания философа и его структуралистской эпистемологии.
А.А. Танюшина. Виртуальный реализм, информационная онтология сознания... |
55 |
Итак, отстаиваемая Чалмерсом гипотеза виртуального реализма8 основывается на следующих четырех положениях:
1. Виртуальные объекты реально существуют.
2. События в виртуальной реальности действительно происходят.
3. Переживания в виртуальной реальности не являются иллюзорными.
4. Виртуальные переживания обладают такой же ценностью (value), как и невиртуальные переживания9.
Виртуальной реальностью (virtual reality, VR) философ называет любое иммерсивное и интерактивное пространство, сгенерированное компьютером: иммерсивность является условием возникновения у пользователя своеобразного перцептивного опыта и ощущения присутствия, в то время как интерактивность гарантирует его способность влиять на окружающую виртуальную среду и взаимодействовать с ней. Что касается компьютерной генерации, то она, согласно Чалмерсу, основана на вычислительном процессе, производящем информационные данные, обрабатываемые органами чувств пользователя. Из определения виртуальной реальности нетрудно вывести определение виртуального объекта: это любой объект, содержащийся в виртуальном пространстве, который мы воспринимаем и с которым мы взаимодействуем в данном пространстве (виртуальные машины, виртуальные стулья, виртуальные дома и т.д.). Виртуальные объекты, будучи продуктами некоторого вычислительного процесса, происходящего в генерирующем виртуальные среды компьютере, являются цифровыми объектами, которые, в свою очередь, представляют собой структуры информационных данных. Основываясь на этом достаточно простом определении, философ строит следующий аргумент:
1. Виртуальные объекты обладают определенными каузальными силами (к примеру, они могут влиять на другие виртуальные объекты, пользователей и т.д.);
2. Именно цифровые объекты действительно обладают этими каузальными силами (и ничто другое).
3. Следовательно, виртуальные объекты – это цифровые объекты10, 11.
С помощью подобного каузального аргумента Чалмерс пытается опровергнуть подход, который он называет виртуальным фикционализмом (virtual
56 |
Философия и научное познание |
fictionalism); согласно данному подходу, виртуальные объекты – это
вымышленные (фиктивные, иллюзорные) объекты, находящиеся в фиктивных виртуальных мирах, и все переживания, которые испытывает условный пользователь виртуальной реальности нереальны и, следовательно, имеют весьма ограниченную ценность. Разумеется, сторонники виртуального фикционализма могут не согласиться с рассуждением, представленным в каузальном аргументе Чалмерса, опровергнув его первую посылку: согласно их представлениям, виртуальные объекты обладают каузальной силой не большей, чем, например, каузальные силы любого вымышленного литературного персонажа. По этой причине философ представляет еще один аргумент в пользу своей концепции:
1. При использовании виртуальной реальности мы воспринимаем (только) виртуальные объекты.
2. Объекты, которые мы воспринимаем, являются каузальным основанием нашего перцептивного опыта.
3. При использовании виртуальной реальности каузальными основаниями наших перцептивных переживаний являются цифровые объекты.
4. Следовательно виртуальные объекты – это цифровые объекты12.
Конечно, в данном случае фикционалист может ответить, что воспринимаемые нами виртуальные объекты – это всего лишь своеобразные «галлюцинации», т.е. восприятия, не соответствующие ни одному реально существующему объекту. Действительно, можно привести следующий аргумент в пользу виртуального иллюзионизма:
1. Мы воспринимаем виртуальные объекты как объекты, обладающие обычными (невиртуальными) цветами, формами и местоположением, которые характерны для соответствующих невиртуальных объектов.
2. Виртуальные объекты не имеют обычных (невиртуальных) цветов, форм и местоположения, которыми обладают соответствующие невиртуальные объекты.
3. Если человек воспринимает объект как обладающий свойствами, которых у того нет, то подобное восприятие иллюзорно.
4. Следовательно, восприятие виртуальных объектов иллюзорно13.
Чтобы показать противоречивость данного аргумента, философ прибегает к аналогии с зеркалом: восприятие нашего отражения в зеркале может в некоторых случаях подразумевать появление у воспринимающего пространственной иллюзии (например, если воспринимающий не знает, что смотрит в зеркало); однако, если воспринимающий точно уверен, что перед ним зеркальное отражение, подобная иллюзия вряд ли возникнет. Подобно тому как восприятие отражения зависит от знаний и убеждений воспринимающего человека, так и восприятие виртуальных объектов зависит от опыта пользователей VR: как отмечает Чалмерс, когда искушенный пользователь знает, что он смотрит на виртуальные объекты, у него не возникает иллюзий, позволяющих интерпретировать их как реальные физические объекты. Таким образом, виртуальные миры можно трактовать двумя способами: как цифровые (т.е. как структуры данных) и как результаты восприятия, полностью зависящие от установки пользователя.
А.А. Танюшина. Виртуальный реализм, информационная онтология сознания... |
57 |
Более сложный вопрос связан с толкованием свойств виртуальных объектов: так, условный виртуальный цветок может быть красным, в то время как соответствующий ему цифровой объект, будучи лишь структурой данных, очевидно, не является красным. Философ полагает, что соответствующий виртуальному цветку цифровой объект, не будучи реально красным, является тем не менее виртуально красным: так как свойство «быть красным» определяется, как правило, определенным эффектом, вызванным переживанием феноменального опыта красного, то свойство «быть красным» можно определить, полагает Чалмерс, посредством указания на его функциональную роль, ведь в условиях, нормальных для человеческого восприятия, красные цветы являются носителями свойства «быть красным». В то же время цифровой объект, соответствующий виртуальному красному цветку, не является красным, так как он не производит переживаний красного в нормальных условиях (при взгляде невооруженным глазом структуры данных незримы и не могут вызывать феноменальные переживания красного). Однако, если смотреть на этот цифровой объект через гарнитуру виртуальной реальности, можно сказать, что он является красным, так как производит переживания красного в условиях, нормальных для виртуальной реальности14.
Таким образом, согласно рассуждениям Чалмерса, для любого свойства Х может существовать соответствующее виртуальное цифровое свойство Х, выполняющее ту же функциональную роль, что и нецифровое свойство Х. В некоторых случаях можно также говорить, что существуют некоторые свойства X, для которых виртуальное X совпадает с самим X: так, виртуальное свойство «быть библиотекой», является реальным свойством «быть библиотекой» а виртуальный калькулятор является реальным калькулятором. Чтобы лучше понять данную интуицию, следует вспомнить некоторые положения, отстаиваемые Чалмерсом в его более ранних работах, посвященных позиции, которую философ именует нередуктивным функционализмом. Данная позиция базируется на принципе организационной инвариантности, согласно которому некоторые свойства того или иного объекта или системы, основанные на их каузальной топологии, являются организационными инвариантами: если с объектом или системой происходят изменения, при которых сохраняется их внутренняя каузальная структура, то сохраняются и данные свойства15. Такое свойство, как «быть калькулятором», полностью зависит от каузальной организации объекта, который принято именовать «калькулятор», из чего следует, что виртуальный калькулятор, чья каузальная структура инвариантна каузальной структуре реального калькулятора, также является калькулятором.
Обращение к принципу организационной инвариантности, лежащему, как известно, в основе выдвигаемой Чалмерсом теории сознания, подводит к еще одному вопросу: может ли виртуальный объект обладать феноменальными свойствами?
58 |
Философия и научное познание |
Для того, чтобы разобраться с вопросом о сознании, ненадолго оставим виртуальные миры и обратимся к трудам Чалмерса, в которых приведены рассуждения о теории нередуктивного функционализма применительно к проблемам разума и мышления.
В ряде своих работ, посвященных философии сознания, философ отмечает, что психологические свойства мышления, определяемые с точки зрения их каузальной роли (анализ, рассуждение, память и т.д.), являются, скорее всего, организационно-инвариантными свойствами, из чего следует, что мышление может быть реализовано на разных материальных носителях при условии сохранения ими необходимой структурной организации (на данном положении, как известно, базируется функционалистский тезис множественной реализуемости). Квалитативные качества сознания Чалмерс также предлагает рассматривать как организационные инварианты, подкрепляя данную интуицию с помощью знаменитого мысленного эксперимента «исчезающих квалиа». Хотя данный эксперимент не способен доказать истинность сильного функционализма, согласно которому функциональная организация некоторой системы конституирует ее ментальный опыт16, аргумент «исчезающих квалиа» наталкивает философа на мысль о правомерности его более слабой, нередуктивной формы: Чалмерс полагает, что феноменальные переживания могут детерминироваться структурной организацией некоторой системы, но при этом не редуцироваться к ней. Подобная форма функционализма, таким образом, является совместимой с различными нередуктивными теориями сознания, в числе которых и импонирующая философу концепция натуралистического дуализма.
Теория нередуктивного функционализма также лежит в основе подхода, именуемого Чалмерсом минимальным компьютационализмом, базовые положения которого описаны в статье «A Computational Foundation for the Study of Cognition»17. Полагая, что та или иная система выполняет некоторое вычисление лишь в том случае, когда ее каузальная структура отражает формальную структуру данного вычисления, Чалмерс пытается доказать, что вычислительный подход является основанием для объяснения когнитивных процессов и поведения, а обладание правильной вычислительной структурой достаточно для обладания сознанием. Не отдавая предпочтения какой-либо популярной сегодня вычислительной установке (алгоритмико-символической, нейросетевой, информационно-динамической и т.д.), философ пользуется подобной абстрактной структурно-каузальной трактовкой вычислительных процессов в качестве своеобразной прототеории, которая должна быть дополнена полноценной метафизической концепцией сознания: к примеру, в «Сознающем уме» Чалмерс предлагает развивать так называемый двуаспектный принцип информации, согласно которому информация, трактуемая как структура безусловных различий, может быть реализована
А.А. Танюшина. Виртуальный реализм, информационная онтология сознания... |
59 |
как физически, так и феноменально, в силу чего везде, где представлена физически реализованная информация, можно обнаружить некоторый феноменальный опыт18.
Вернемся к вопросу о сознании в цифровых мирах. В своих статьях Чалмерс рассматривает несколько проблем, возникающих в связи с необходимостью толкования места и роли сознания в виртуальных пространствах, большинство из которых так или иначе связано с вопросом о наличии сознания у цифровых объектов. Как определить, есть ли сознание (или хотя бы протосознание) у, скажем, смоделированного в виртуальной реальности персонажа (при условии, что этим персонажем не управляет реальный человек)? Очевидно, что этот вопрос напрямую связан с возможным развитием упомянутой выше теории сознания и ответ на него зависит от истинности описанных выше рассуждений: если интуиции о связи информационных пространств с феноменальным опытом, сформулированные философом в «Сознающем уме», верны, то возможно допустить, что виртуальные объекты, представляющие собой вычислительно-реализованные структуры данных, также могут обладать некоторым феноменальным опытом. Однако в работах, посвященных виртуальному реализму, Чалмерс рассуждает о возможности информационно-ориентированного объяснения сознания весьма осторожно, оставляя, таким образом, место для возможного маневра.
Любопытны также рассуждения философа о метафизическом статусе сознания условного пользователя в цифровом пространстве. В статье «The Matrix as Metaphysics» он рассматривает два сценария, описывающие способы существования человека в подобном мире. Первый сценарий совпадает с условиями мысленного эксперимента «мозг в чане», предложенного американским философом Хилари Патнэмом еще в 1981 г.19, согласно которому мозг пользователя может находиться в физическом мире, будучи лишь подключенным к виртуальной реальности посредством некоторой компьютерной технологии, подобно тому как это было с героями фильма «Матрица». Размышляя над данным сценарием, Чалмерс приходит к интересному выводу: подобная ситуация может потенциально соответствовать условиям, на которых основывается версия своеобразного картезианского дуализма. Философ рассуждает следующим образом: в зависимости от того, как устроено взаимодействие компьютера с мозгом (т.е. от того, как компьютер управляет данными, которые «мозг из чана» получает на входе, и данными, являющимися его ответными реакциями), ситуация может соответствовать эпифеноменализму (если допустить, что ответные реакции самого мозга никак не влияют на виртуальный мир и его виртуальные реакции полностью генерируются компьютером), интеракционизму (если поведение человека в виртуальном мире полностью зависит от реакций «мозга из чана», в то время как реакции, моделируемые компьютером, не играют никакой роли) или случаю, когда взаимодействие «мозг – компьютер» некоторым образом учитывает оба типа реакций, что, как нетрудно догадаться, ведет к ситуации каузальной сверхдетерминации, описанной в рамках знаменитого мысленного эксперимента Дениэла Деннета «где я?»20.
60 |
Философия и научное познание |
Подобные рассуждения кажутся философу особенно правдоподобными в случаях, если: а) сознание нельзя описать в вычислительных терминах; б) сознание можно описать в вычислительных терминах, но компьютационные процессы, лежащие в основе феноменальных и физических событий, моделируемых в виртуальном мире, имеют разную алгоритмическую структуру. Тогда для человека, находящегося внутри виртуальной симуляции (и не знающего о своем пребывании в ней), будет вполне оправданно принять позицию своеобразного картезианского дуализма, ведь при подобном взгляде изнутри он не сможет обнаружить никаких естественных для его мира законов, объясняющих природу сознания (разумеется, при взгляде снаружи позиция картезианского дуализма уже не будет казаться такой предпочтительной).
Однако ситуации, когда все ментальные процессы (включая и феноменальный опыт) можно объяснить в информационно-вычислительных терминах, может также соответствовать другой сценарий. Философ отмечает, что одним из своеобразных «бонусов» компьютационализма является возможность представить виртуальное пространство, по ту сторону которого нет подключенной к нему когнитивной системы, являющейся условием наличия у населяющих его виртуальных персонажей разума и сознания; вместо этого достаточно всего лишь написать правильную компьютерную программу, запустить ее, и в виртуальном мире уже появятся «сознающие умы». Возможность подобного сценария, кажется, сильно облегчает работу потенциальных создателей виртуальных миров вроде «Матрицы», поскольку избавляет этих программистов от забот, связанных с разработкой сложных нейрокомпьютерных интерфейсов и поддержанием жизнедеятельности подключенных к ним организмов или отдельных «мозгов в чане». Чалмерсу
также кажется вероятным вариант загрузки сознания из биологического организма в компьютерную систему, обеспечивающую последующее полноценное функционирование данного сознания в виртуальном мире (вспомним мысленный эксперимент «исчезающих квалиа»: кажется вполне допустимым предположить, что при сохранении квалитативного опыта в условиях постепенной замены биологических нейронов мозга их функциональными эквивалентами, при постепенной загрузке сознания на цифровой носитель можно будет также ожидать сохранения у цифровой копии феноменальных переживаний). Правдоподобность данного сценария наталкивает Чалмерса на следующую мысль: что, если знаменитый аргумент шведского философа Н. Бострома21 верен и мы сами уже давно обитаем в своеобразной «Матрице», а наш мир является не чем иным, как компьютерной симуляцией?
Гипотеза симуляции и концептуальный структурный реализм. Размышление над вопросом «как мы можем быть уверены, что не находимся в симуляции?» приводит к достаточно неутешительным выводам: так как мы не можем доказать, что наш мир не является компьютерной моделью или, пользуясь известным выражением Декарта, результатом игры некоторого «злого демона», то мы не можем с уверенностью судить об окружающей нас реальности и знать что-либо об истинности наших эмпирических высказываний о ней. В отличие от многих известных философов, в числе которых Дж. Мур, Б. Рассел, Х. Патнэм и др., предпринявших основательные попытки
А.А. Танюшина. Виртуальный реализм, информационная онтология сознания... |
61 |
опровергнуть базовую предпосылку подобной гипотезы глобального скептицизма и оспорить саму возможность реализации сценария с условным «злым демоном», Чалмерс решил пойти иным путем и доказать, что даже в случае, если мы живем в симуляции, некоторые из наших утверждений об окружающем нас мире могут оказаться истинными.
В статье «Матрица как метафизика» философ уже обращался к гипотезе симуляции, отмечая, что в случае компьютерного моделирования нашей реальности виртуальный мир может быть описан в терминах цифровой физики22, в силу чего некоторые релевантные структурные утверждения об этом мире вполне могли бы претендовать на истинностное значение23. В более поздней статье «Structuralism as a Response to Skepticism»24 Чалмерс развивает структуралистскую аргументацию в несколько ином направлении, отмечая, однако, что представленный им ранее «аргумент матрицы» вполне может служить в качестве дополнения к новой концепции.
Подобная аргументация основана на теории, которую сам Чалмерс предпочитает называть концептуальным структурным реализмом. В отличие от более распространенного в современной эпистемологии онтического структурного реализма, согласно которому фундаментальная реальность имеет структурную природу, и эпистемического структурного реализма, утверждающего, что все познаваемые научные истины представляют собой структурные истины, концептуальный структурный реализм базируется на следующем положении: наши научные теории эквивалентны структурным теориям, и наши научные утверждения эквивалентны структурным утверждениям25. Дополнив метод Рамсея – Карнапа – Льюиса, позволяющий элиминировать теоретические термины из формальных представлений научных теорий, условиями о существовании некоторых фундаментальных и естественных отношений (номических и каузальных), Чалмерс приходит к следующей формулировке своей версии концептуального структурного реализма: существуют такие естественные свойства и отношения, которые находятся в определенных номических/каузальных связях друг с другом и с нашим опытом.
62 |
Философия и научное познание |
Опираясь на данное положение, философ выдвигает свой аргумент против глобального скептицизма:
1. Все физические утверждения Р эквивалентны неким структурным утверждениям S(P).
2. Для всех позитивных физических утверждений Р, если S(P) является истинным в случае, если мы не находимся в симуляции, то оно является истинным и для симуляции.
3. Следовательно, для всех позитивных физических утверждений P, если P является истинным в случае несимуляции, то оно истинно и в любой симуляции26.
Первая посылка, как мы уже знаем, является базовым положением структуралистской концепции Чалмерса. Вторая посылка основывается на утверждении о том, что структура, присутствующая во внешнем (физическом) мире, будет так или иначе присутствовать и в соответствующем виртуальном мире: так как, согласно теории минимального компьютационализма, необходимым условием вычислительной реализации является изоморфизм каузальной структуры физического процесса и каузальной структуры некоторого вычислительного формализма, то компьютерное моделирование условной виртуальной симуляции должно воспроизводить каузальную структуру лежащего в его основе физического процесса. Каждому виртуальному свойству цифровых объектов в мире-симуляции будет соответствовать некоторое физическое свойство реального мира, что является условием наличия систематической каузальной связи между виртуальными и невиртуальными объектами. Отсюда следует, что все позитивные структурные утверждения о виртуальной реальности справедливы и для исходной, не-виртуальной реальности (отметим, что утверждения ограничены позитивными, чтобы учесть тот факт, что невиртуальный мир может иметь дополнительные структурные отношения, отсутствующие в виртуальном мире). Таким образом, заключает Чалмерс, невиртуальная реальность и виртуальная реальность – это всего лишь две различные реализации тесно связанных между собой структур; различие между подобными реализациями не дает оснований заключать,
что какая-либо из них является более реальной, чем вторая. Отсюда следует, что существование в виртуальной реальности может быть настолько же ценным, как и существование в физическом мире (разумеется, известные
сегодня формы VR могут иметь несколько ограниченную ценность, но бытование в виртуальных пространствах, обладающих должным уровнем организационной сложности, кажется философу сопоставимым с бытованием в привычном нам физическом пространстве). Чалмерс делает вполне оптимистичный вывод: даже в случае, если мы все живем в одной большой компьютерной симуляции (вероятность чего, если верить Н. Бострому, весьма высока), наша жизнь все равно является полноценной.
Позицию, которую отстаивает Дэвид Чалмерс, можно кратко резюмировать следующим образом: виртуальная реальность не реальность «второго сорта». Хотя цифровые миры могут расцениваться как миры «второго
А.А. Танюшина. Виртуальный реализм, информационная онтология сознания... |
63 |
порядка», что означает их реализацию на базе процессов, происходящих в физическом мире, это еще не дает оснований считать их иллюзорными или вымышленными, ведь в долгосрочной перспективе виртуальная реальность вполне может прийти на смену привычной нам физической.
Несмотря на то, что философ пока не делает никаких категоричных выводов, касающихся предельных оснований как фундаментальных свойств физического мира, так и свойств нашего феноменального опыта, предпочитая размышлять об их возможной вычислительной природе весьма осторожно, его склонность к информационно-ориентированным концепциям кажется очевидной. Подобная склонность обусловлена не только научной специализацией философа (по первому образованию Чалмерс является математиком), но также рядом смежных причин, среди которых следует отметить общую тенденцию к переводу концептуальных словарей современных наук на язык цифровых и информационно-вычислительных теорий.
Сегодня философское осмысление виртуальных пространств является одной из наиболее приоритетных задач, стоящих перед исследователями: очевидно, что цифровые технологии, уже давно ставшие частью нашей повседневной жизни, будут и дальше продолжать дополнять и существенно расширять привычную нам реальность. Хотя на данном этапе развитие этих технологий еще далеко от того уровня, о котором обыкновенно рассуждают философы в рамках своих мысленных экспериментов, подобные темы непременно должны обсуждаться научным сообществом, ведь вполне вероятно, что проблемы виртуальных объектов, искусственных сознаний и компьютерных симуляций уже совсем скоро станут весьма насущными.
Virtual realism, information ontology of consciousness
and structural realism in the philosophy of David Chalmers
Alexandra A. Tanyushina
Lomonosov Moscow State University. GSP-1, Leninskie Gory, Moscow, 119991, Russian Federation; e-mail: a.tanyushina@gmail.com
The article presents the main provisions of the theory of virtual realism, described by the contemporary analytical philosopher David Chalmers in his recent articles. In contrast to the proponents of “virtual fictionalism”, who believe that virtual objects are fictional and illusory, the philosopher defends the position that such objects can be regarded as having the same causal and functional qualities as the physical objects familiar to us. Using the concept of “digital object”, Chalmers demonstrates that all the components of a virtual space are nothing more than data structures which have certain virtual properties. Based on the concepts of non-reductive functionalism and minimal computationalism, the philosopher also discusses the status of phenomenal consciousness in virtual worlds, which, in his opinion, can be interpreted in the spirit of epiphenomenalism, computationalism or Cartesian dualism. The article also presents Chalmers’ well-known argument against the hypothesis of global skepticism, based on the theory of conceptual structural realism: the philosopher believes that there are such natural properties and relations that stand in certain nomic and causal connections with each other and with our experience. It follows that even if the simulation hypothesis is correct, we can count on the truth of some of our scientific theories, which are positive structural statements. The above considerations are intended to form the basis of a consistent theory of virtual worlds and informational spaces, which the philosopher is currently working on.
64 |
Философия и научное познание |
Keywords: virtual reality, digital object, non-reductive functionalism, computationalism, structuralism, simulation hypothesis, global skepticism
For citation: Tanyushina, A.A. “Virtual’nyi realizm, informatsionnaya ontologiya soznaniya i strukturnyi realizm v filosofii Devida Chalmersa” [Virtual realism, information ontology of consciousness and structural realism in the philosophy of David Chalmers], Filosofskii zhurnal / Philosophy Journal, 2021, Vol. 14, No. 4, pp. 53–64. (In Russian)
Bostrom, N. “Are you living in a computer simulation?”, Philosophical Quarterly, 2003, No. 53, pp. 243–255.
Brey, P. “The social ontology of virtual environments”, American Journal of Ethics and Sociology, 2003, No. 62, pp. 269–282.
Chalmers, D.J. “A Computational Foundation for the Study of Cognition”, The Journal of Cognitive Science, 2011, No. 12, pp. 323–357.
Chalmers, D.J. “Absent qualia, fading qualia, dancing qualia”, Conscious Experience, ed. by T. Metzinger. Paderborn: Imprint Academic, 1995, pp. 309–328.
Chalmers, D.J. The Conscious Mind: In Search of a Fundamental Theory. New York: Oxford University Press, 1996. 414 pp.
Chalmers, D.J. “Finding Space in a Nonspatial World”, David Chalmers’s Personal Website, 2015 [http://consc.net/papers/finding.pdf, accessed on 05.02.2021].
Chalmers, D.J. “Structuralism as a Response to Skepticism”, Journal of Philosophy, 2018, No. 115 (12), pp. 625–660.
Chalmers, D.J. “The Matrix as Metaphysics”, Philosophers Explore the Matrix, ed. by C. Grau. New York: Oxford University Press, 2005, pp. 132–169.
Chalmers, D.J. “The Virtual and the Real”, Disputatio, 2017, No. 9 (46), pp. 309–352.
Chalmers, D.J. “The Virtual as the Digital”, Disputatio, 2019, No. 11 (55), pp. 453–486.
Dennett, D.C. Brainstorms. Cambridge, Mass.: MIT Press, 1978. 357 pp.
Deutsch, D. The Fabric of Reality. New York: Allan Lane, 1997. 420 pp.
Heim, M. Virtual Realism. New York: Oxford University Press, 2000. 264 pp.
Putnam, H. “Brains in a Vat”, in: H Putnam, Reason, Truth, and History. Cambridge: Cambridge University Press, 1981, pp. 1–21.
Silcox, М. “The Transition into Virtual Reality”, Disputatio, 2019, No. 11 (55), pp. 437–451.
Slater, M. “Place illusion and plausibility can lead to realistic behaviour in immersive virtual environments”, Philosophical Transactions of the Royal Society of London, 2009, No. 364 (1535), pp. 3549–3557.
Tegmark, M. Our Mathematical Universe: My Quest for the Ultimate Nature of Reality. New York: Deckle Edge, 2014. 688 pp.
Wheeler, J.A. Cosmology, Physics and Philosophy. New York: Springer, 1987. 335 pp.
Философский журнал 2021. Т. 14. № 4. С. 65–81 УДК 165.12 |
The Philosophy Journal 2021, Vol. 14, No. 4, pp. 65–81 DOI 10.21146/2072-0726-2021-14-4-65-81 |
И.Г. Гаспаров
Гаспаров Игорь Гарибович – кандидат философских наук, доцент кафедры философии и гуманитарной подготовки. Воронежский государственный медицинский университет им. Н.Н. Бурденко. Российская Федерация, 394036, г. Воронеж, ул. Студенческая, д. 10;
е-mail: gasparov@mail.ru
Статья посвящена онтологическому аспекту проблемы тождества личности, который в современной аналитической метафизике традиционно формулируется в виде вопроса: что есть я? Рассмотрены стандартные альтернативы решения этого вопроса (психологическая теория тождества личности (неолоккеанство), теория Парфита, картезианский дуализм и анимализм), и показано, что все они, за исключением картезианского дуализма, сталкиваются с общей фундаментальной трудностью обоснования определенности нашего тождества, в результате чего возникает малопривлекательная дилемма: либо отказаться от идеи определенности тождества личности, либо принять картезианский дуализм. Далее показано, что современная дискуссия без достаточных на то оснований обходит вниманием аристотелевско-схоластическую концепцию человеческой личности как единства души и тела. Демонстрируется, что данная концепция обладает неплохим потенциалом для решения проблемы неопределенности тождества человеческой личности.
Ключевые слова: аналитическая метафизика, тождество личности, неопределенное тождество, ответственность субъекта, Аристотель, Парфит, ван Инваген
Для цитирования: Гаспаров И.Г. Как душа могла бы быть формой тела? Аристотелевско-схоластический подход к вопросу о метафизической природе человеческой личности // Философский журнал / Philosophy Journal. 2021. Т. 14. № 4. С. 65–81.
Проблема тождества личности традиционно понимается как вопрос о том, что делает некоторую личность Р1, существующую в некоторый момент времени t1, тождественной некоторой личности Р2, существующей
66 |
Философия и научное познание |
в некоторый момент времени t2, отличный от t1. Родоначальник этой проблемы, по крайней мере в новоевропейской философии, Джон Локк, полагал, что тождество личности зависит от того, находятся ли личности Р1 и Р2 в особом психологическом отношении, которое он сам был склонен понимать в терминах личной памяти1. Например, Р1 тождественна Р2, если и только если Р1 может вспомнить действия и/или состояния Р2 как собственные.
В современной литературе, посвященной тождеству личности, то особое психологическое отношение, на которое указывал Локк, принято называть отношением психологической непрерывности и понимать в более широком смысле, чем это делал Локк. Например, в t1 некто имеет намерение выпить воды, а в t2 осуществляет это намерение. В этом случае можно сказать, что между намерением и его реализацией имеет место отношение психологической связи. Подобные связи существуют между различными характеристиками нашей психологической жизни: желаниями, убеждениями, воспоминаниями, чертами характера и т.п.
Эти связи могут быть более или менее непосредственными. Воспоминания могут быть яркими, а могут стираться. Желания могут быть более или менее сильными, а могут и угасать вовсе. Убеждения могут быть более или менее значимыми, а могут полностью исчезать. Тем не менее у обычного человека в повседневной жизни сохраняется значительное число непосредственных психологических связей от одного времени к другому. Если число таких непосредственных связей достаточно, например, половина или больше половины от того числа подобных связей, которое имеет место быть у абсолютного большинства людей, то можно говорить о строгой психологической связанности2.
Однако строгой психологической связанности недостаточно для тождества личности, поскольку она, в отличие от тождества, не является транзитивной. Я могу находиться в отношении строгой психологической связанности с собой, каким я был вчера, но не находиться в этом отношении с собой, каким я был позавчера, хотя я, каким я был вчера, мог находиться в этом отношении со мной, каким был позавчера. Отсюда следует противоречивый вывод, что я тождественен и не тождественен с собой, каким я был позавчера. Однако если между мной, каким я являюсь сегодня, и мной, каким я был позавчера, существует цепочка налагающихся друг на друга отношений строгой психологической связанности, то кажется, что этого достаточно для тождества личности3. Поэтому современные неолоккеанцы склонны считать, что тождество личности состоит в некоторой разновидности непрерывности психической жизни.
Психологическая концепция тождества личности была предложена Локком прежде всего для того, чтобы освободиться от эмпирически непрозрачного, с его точки зрения, понятия субстанции, по крайней мере там, где речь идет о практических вопросах установления тождества личности. Несмотря на то, что Локк в определенном смысле принимает базовую модель картезианской онтологии, соглашаясь с тем, что существует два типа
И.Г. Гаспаров. Как душа могла бы быть формой тела?.. |
67 |
сотворенных субстанций: конечные духи и тела, он тем не менее в вопросе о тождестве личности уклоняется от отождествления личности с картезианской душой, утверждая, что в одной и той же личности могут мыслить различные ментальные субстанции или одна и та же ментальная субстанция может мыслить в различных личностях4. Поскольку, во-первых, нет никакого эмпирического способа установить тождество той или иной ментальной субстанции, а во-вторых, невозможно быть полностью уверенным в том, что мышление не является продуктом физической субстанции, то желательно, чтобы тождество личности состояло только в непрерывности ее сознания, которое он полагал абсолютно прозрачным для его субъекта.
Однако Локк не только полемизирует с картезианской концепцией личности, он также солидаризируется с Декартом в отвержении старой аристотелевско-схоластической метафизики личности, отказ от которой находит свое ясное выражение во втором картезианском «Размышлении о первой философии»:
Чем же я считал себя раньше? Разумеется, человеком. Но что есть человек? Скажу ли я, что это – живое разумное существо? Нет <…> Что же я есмь? Мыслящая вещь. А что это такое – вещь мыслящая? Это нечто сомневающееся, понимающее, утверждающее, отрицающее, желающее, не желающее, а также обладающее воображением и чувствами5.
Нетрудно увидеть, что Декарт переходит от концептуализации себя в терминах живого существа к концептуализации себя в эксплицитно психологических терминах. Локк еще больше усиливает эту тенденцию, выделяя личность в самостоятельную категорию, которую он противопоставляет человеку как чисто животной сущности. Согласно Локку, тождество человека состоит в непрерывности жизни, тогда как тождество личности состоит в непрерывности сознания6. Однако он не останавливается на этом и пытается найти такую модель личности, которая бы была свободна от отсылок к какой бы то ни было субстанции.
Альтернативы, созданные Декартом и Локком, представляют собой парадигму для современной дискуссии о тождестве личности. Нетрудно заметить, что Локкова непрерывность жизни и непрерывность сознания кристаллизировались в физическую и психологическую теории тождества личности, а картезианское отождествление себя с мыслящей субстанцией стало прообразом так называемого простого взгляда. Также обращает на себя внимание тот факт, что Декарт прежде всего задает вопрос: что есть я? А не вопрос: каковы условия, при которых я продолжу свое существование? Или что делает меня нумерически тождественным в различные моменты моего существования? Начиная с 1990-х гг. аналитическая метафизика тоже обращает внимание если не на фундаментальность этого вопроса, то, по крайней мере, на его значимость для решения проблемы тождества личности. Однако при этом рассматриваются далеко не все релевантные альтернативы, в частности, по-прежнему в значительной мере игнорируется аристотелевско-схоластический подход к решению вопроса о метафизической природе тождества личности. Несмотря на то, что в последнее время в рамках
68 |
Философия и научное познание |
аналитической философии сформировались целые направления, такие как неоаристотелизм и аналитический томизм, которые вполне можно считать – хотя и в разных смыслах – современным продолжением аристотелевско-схоластической традиции, этот подход все-таки остается маргинальным по отношению к доминирующей новоевропейской парадигме обсуждения этой проблемы, сформировавшейся под влиянием Декарта и Локка. Настоящая статья является попыткой внести вклад в исправление этой ситуации. Во-первых, в ней рассматриваются стандартные альтернативы решения вопроса «что есть я?», а также выявляется общая фундаментальная трудность, с которой они сталкиваются. Во-вторых, показывается, что эти альтернативы игнорируют аристотелевско-схоластический ответ на вышеуказанный вопрос. В-третьих, демонстрируется, что аристотелевско-схоластическое учение о душе как форме тела может рассматриваться как живая опция в современной дискуссии о метафизической природе человеческой личности.
Одним из первых интересную попытку проникнуть в метафизическую природу личности предпринял Дерек Парфит. В книге «Доводы и лица» он предложил различать редукционистское и антиредукционистское понимание человеческой личности. Согласно первому, человеческая личность не является чем-либо помимо тела и мозга, а также последовательности взаимосвязанных физических и ментальных событий, которые происходят с ними7. В то же время он настаивал на том, что редукционизм в отношении человеческой личности может принимать две различные формы. Более радикальная форма утверждает, что человеческая личность – это просто отдельное (particular) тело и мозг, с которыми происходят взаимосвязанные физические и ментальные события. Менее радикальная форма утверждает, что личность отлична (distinct) от отдельного тела и мозга, с которыми происходят взаимосвязанные физические и ментальные события, хотя и не является некой сущностью, существующей отдельно от них. Антиредукционизм, напротив, утверждает, что личность представляет собой некую отдельно существующую сущность (separately existing entity)8.
Для того, чтобы оправдать различие между менее радикальной формой редукционизма и антиредукционизмом, Парфит обращается к знаменитой юмовской аналогии между душой и республикой9. Он утверждает, что, даже если большинство из нас являются редукционистами относительно наций, т.е. не считают нации чем-то существующим отдельно от их граждан, правительств и территорий, мы вполне можем согласиться с тем, что нации тем не менее отличаются от их граждан, правительств и территорий. Аналогично, как полагает Парфит, мы можем считать человеческую личность чем-то отличным от ее тела и мозга и тех физических и ментальных состояний, которые с ними происходят, но в то же время отрицать, что личность представляет собой некую сущность, существующую отдельно от тела и мозга. Несмотря на то, что Парфит нигде не определяет точную разницу
И.Г. Гаспаров. Как душа могла бы быть формой тела?.. |
69 |
между просто отличием и отдельностью существования, кажется, что он, прежде всего, руководствуется интуицией, что я – нечто категориально отличное от последовательности своих как физических, так и психических
состояний:
Трудно отрицать, что я – не последовательность мыслей, действий и переживаний. Я – мыслитель моих мыслей и вершитель моих действий. Я – субъект всех моих переживаний, то есть лицо, которое этими переживаниями обладает10.
Однако это различие между мыслителем и его мыслями, намерениями и переживаниями не ведет, по мнению Парфита, к признанию того, что
личность – это некая субстанция, т.е. отдельно существующее бытие, ни в смысле материальной, ни в смысле нематериальной субстанции. Парфит эксплицитно отрицает отождествление личности с мозгом, полемизируя с Т. Нагелем. Аналогично он отвергает картезианское отождествление личности с нематериальной душой.
Кроме вопроса о возможности сведения факта тождества личности к фактам психологической или физической непрерывности и связанности, Парфит поднимает вопрос об определенности или неопределенности тождества личности. Он утверждает, что, несмотря на нашу сильную интуицию определенности тождества личности, определенность моего тождества совместима только с антиредукционистской концепцией личности. Другими словами, мы можем полагать, что наше тождество является неким определенным фактом, только если мы считаем себя отдельно существующими сущностями, т.е. субстанциями определенного рода11. По мнению Парфита, наиболее известной антиредукционистской концепцией личности является теория, согласно которой человеческая личность – это чисто ментальная сущность, т.е., как он выражается, «картезианское чистое эго, или духовная субстанция». Парфит не отрицает и возможности материалистической версии такого понимания личности, описывая ее как «отдельно существующую физическую сущность такого рода, что еще не признана в теориях современной физики»12. Однако единственной жизнеспособной, хотя и маловероятной, антиредукционистской опцией он объявляет картезианскую теорию
чистого эго.
Используя несколько воображаемых мысленных экспериментов, Парфит пытается показать, что никакой вариант редукционизма в отношении человеческой личности не совместим с определенностью тождества личности. Суть этих мысленных экспериментов состоит в том, что если редукционистская концепция тождества личности верна, то всегда возможна такая ситуация, когда факты, касающиеся физической и/или психологической непрерывности и связанности, не позволяют с определенностью сказать,
какие именно из последующих личностей тождественны с предыдущей.
70 |
Философия и научное познание |
В литературе такие случаи получили название случаев разделения13. Например, если предположить, что мозг некоего лица Р состоит из двух полушарий, которые содержат приблизительно одинаковую персональную информацию, то при пересадке каждого из этих полушарий в два различных черепа оба выживших лица, Р1 и Р2, будут одинаково подходящими кандидатами на тождество с исходным лицом Р. Таким образом, факты, касающиеся физической и психологической непрерывности и связанности между Р, Р1 и Р2, не способны однозначно ответить на вопрос: тождественно ли Р Р1, или же Р тождественно Р2. Однако, согласно редукционистскому пониманию, человеческая личность сводится исключительно к этим фактам и не существует больше ничего, что было бы релевантно для понимания ее природы. Таким образом, аргументы Парфита дают серьезные основания для того, чтобы считать, что редукционист в отношении личности должен отказаться от определенности тождества человеческой личности.
Позиция Парфита подвергалась разнообразной критике. В частности, Дэвид Льюис указал на то, что в приведенном выше мысленном эксперименте Парфит смешивает объекты, которые находятся между собой в отношении тождества и психологической непрерывности. По мнению Льюиса, отношение тождества – это отношение, в котором личность как таковая находится к самой себе, тогда как отношение психологической непрерывности имеет место быть между различными стадиями или ментальными состояниями той или иной личности. Применяя эту идею к мысленному эксперименту с пересадкой полушарий мозга в два разных черепа, можно получить следующий результат. Исходное ментальное состояние S0, принадлежащее некоторой личности Р, находится в отношении психической непрерывности к двум различным ментальным состояниям S1 и S2, принадлежащим двум различным личностям Р1 и Р2 соответственно. С точки зрения Льюиса, нет никакой неопределенности в вопросе о тождестве Р1 и Р2 с Р. Р1 и Р2 всегда были двумя разными личностями, просто раньше у них была общая стадия с общим ментальным состоянием S014.
Решение Льюиса довольно изобретательно, однако проблемы неопределенности тождества оно не устраняет, а лишь переносит ее в несколько иную плоскость. Если задать вопрос: сколько личностей могут обладать ментальным состоянием S0, то ответом будет: неопределенно много. Очевидно, что такой ответ несовместим с определенностью тождества. Кроме того, несовместим он и с представлением о том, что значит быть неким определенным лицом, обладающим ответственностью за свои поступки. Ведь кажется абсурдным, чтобы один и тот же индивидуальный ментальный акт мог принадлежать сразу двум разным лицам. Например, если S0 было актом индивидуального намерения ограбить банк, то оно принадлежало не одному Р1 или не одному Р2, но было их общим намерением, что непросто совместить с представлением о личной, т.е. индивидуальной, ответственности.
И.Г. Гаспаров. Как душа могла бы быть формой тела?.. |
71 |
Питер ван Инваген также пытается сохранить позицию, близкую к менее радикальному варианту парфитовского редукционизма, предпочтя, однако, физическую, а не психологическую версию. С его точки зрения, тождество человеческой личности состоит в непрерывности человеческой жизни. Его позиция представляет собой разновидность анимализма, который отождествляет референт местоимения первого лица единственного числа, когда он используется человеком по отношению к самому себе, с живым человеческим организмом, или человеческим животным15. Наиболее полно концепция ван Инвагена представлена в его монографии «Материальные сущности»16, однако в более поздней статье «Материалистическая онтология человеческой личности»17 он внес важные для понимания метафизических аспектов этой концепции пояснения.
В «Материальных сущностях» ван Инваген рассматривал вопрос о природе человеческой личности в контексте метафизической проблемы композиции, т.е. вопроса, когда некое множество частей составляет единое целое. По мнению ван Инвагена, составное целое возникает только тогда, когда
активность некоторой совокупности простых, т.е. не имеющих собственных частей18, сущностей образует некую жизнь, и продолжается до тех пор, пока эта активность не прервется19. Прибегая к метафорам из социальной жизни, он пытается эксплицировать свое понимание метафизической природы жизни20.
Ван Инваген предлагает рассмотреть некий воображаемый клуб, члены которого рекрутируются путем насильственного захвата. Однако, становясь членами клуба против своей воли, они сохраняют ему лояльность до тех пор, пока не исключаются из него. Важная особенность клуба – то, что единственной его скрепой являются внутренние каузальные связи между его членами, то есть полное отсутствие какой-либо внешней детерминации. Именно имманентная каузация позволяет клубу выглядеть одним и тем же на протяжении длительного времени, несмотря на постоянные изменения в составе своих членов. Такому клубу противопоставляется тюрьма, где также имеет место постоянная смена состава заключенных, однако порядок
и постоянство обеспечиваются не внутренними отношениями между ее насельниками, а внешней дисциплиной. По мнению ван Инвагена, жизнь в большей степени подобна вышеописанному клубу, нежели тюрьме или тем более общностям, в которых внутренняя динамика практически отсутствует, например пассажирам автобуса, удерживаемым вместе только границами транспортного средства21.
Ван Инваген подчеркивает важную деталь в различии между клубом и тюрьмой: продолжающееся существование клуба обеспечивается исключительно за счет внутренних взаимосвязей между его членами. У него нет
72 |
Философия и научное познание |
никакого плана, или telos’а, который бы существовал независимо от членов и их отношений друг с другом. Продолжающееся существование тюрьмы, напротив, полностью зависит от наличия силы, абсолютно внешней по отношению к содержащимся там заключенным. Не будь этой силы, они бы сразу же разошлись в разные стороны22. Таким образом, ван Инваген, используя аналогии из социальной жизни, пытается сохранить редукционистские интуиции в понимании природы человеческих личностей, характерные для Парфита и Юма, но уже применительно к живым организмам. Живые организмы ван Инвагена – это, с одной стороны, некие онтологические единицы, но, с другой стороны, в их составе нет ничего, помимо простых материальных частиц, связанных между собой имманентной причинностью. В связи с этим возникает вопрос: что именно делает это взаимодействующее между собой множество единым целым? И поскольку ван Инваген отождествляет один из этих человеческих живых организмов со мной, т.е. одной из реально существующих человеческих личностей, также возникает вопрос: что делает это множество взаимодействующих между собой материальных частиц мной?
Как указывалось выше, ван Инваген эксплицитно отвергает идею существования некоего принципа, который бы делал множество составляющих живой организм частиц чем-то одним, т.е. чего-то подобного аристотелевской форме, которая гарантировала бы единство и тождество объекта на протяжении его существования. Ван Инваген признает, что его концепция живого организма влечет за собой возможность существования такого отношения, как неопределенное тождество23. Он прилагает немало усилий для того, чтобы продемонстрировать когерентность этого отношения24. Вместе с тем он утверждает, что в актуальном мире нет истинных суждений, которые бы предполагали неопределенность тождества, они только возможны. Следовательно, каждый из актуально существующих человеческих живых организмов, которые ван Инваген отождествляет с человеческими личностями, обладает определенным тождеством. Можно ли считать, что это – предположим, что это действительно так, – избавляет его от проблемы неопределенности тождества, с которой сталкиваются психологические концепции тождества личности? Я полагаю, что нет.
Рассмотрим случай, когда не определено, является ли некий человеческий живой организм О1 тождественным с неким живым человеческим организмом О2. Ван Инваген понимает это в том смысле, что неверно, что О1 = О2, и неверно, что О1 ≠ О225. Предположим, что я тождественен с О1. Выживу ли я в лице О2? Очевидно, что ответ, что я нахожусь к О2 в отношении неопределенного тождества, никак не проясняет этот вопрос, потому что неопределенное тождество – это не тождество, а некое другое отношение. В частности, оно обладает отличными от тождества свойствами, например, оно не транзитивно и, скорее всего, не необходимо, тогда как тождество и транзитивно, и необходимо26. Поэтому усилия ван Инвагена, направленные на то, чтобы показать когерентность неопределенного тождества, ничего
И.Г. Гаспаров. Как душа могла бы быть формой тела?.. |
73 |
не дают для решения самой проблемы неопределенности тождества. В конечном итоге ван Инваген должен признать, что в его онтологии существуют субстанции двух типов: материальные симплы, которые не допускают неопределенности тождества, и живые организмы, допускающие неопределенность тождества. С точки зрения ван Инвагена, я тождественен последним, т.е. мое тождество может оказаться неопределенным. Однако если я тождественен себе – в один и тот же момент или в два разных момента времени, – то я тождественен себе необходимо. Тот же ван Инваген эксплицитно признает это, говоря: «…как все мы сегодня знаем (я надеюсь, что мы все это знаем), что если х не тождественен с у, то х необходимо не тождественен с у»27. Кажется, что определенность тождества – это неотъемлемый признак подлинной субстанции. Поэтому допущение неопределенности тождества в лучшем случае не релевантно для ответа на вопрос о том, в чем состоит тождество той или иной субстанции, а в худшем эквивалентно признанию отсутствия тождества. Данный результат вряд ли можно назвать удовлетворительным, так как большинству из нас кажется, что наше тождество является определенным.
Однако почему ван Инваген все-таки настаивает на возможности неопределенного тождества? Вероятно, потому что он видит только два когерентных способа, как человеческие личности могли бы существовать в качестве подлинных элементов реальности: они могли быть либо нематериальными, т.е. простыми картезианскими, субстанциями, либо материальными субстанциями, т.е. сложными живыми организмами28. Поскольку первую опцию ван Инваген, как и большинство современных философов, отвергает, то ему остается только один выбор, который, как было показано, не способен убедительно справиться с проблемой неопределенности тождества, что вновь возвращает нас к парфитовским опциям.
Подведем некоторые промежуточные итоги. В контексте современной дискуссии о природе человеческой личности вырисовываются следующие альтернативы. Мое тождество может быть определенным, только если я тождественен либо простой нематериальной субстанции, т.е. картезианской душе, либо простой материальной субстанции, т.е. некой неделимой материальной частице, одной из тех, которые ван Инваген называет симплами. Однако ни одна из этих альтернатив не является привлекательной для большинства современных философов. В остальных случаях так или иначе
допускается возможность неопределенности тождества, что приводит либо к отказу от отождествления человеческой личности с субстанцией (неолоккеанство, Парфит), либо к квазисубстанциальным концепциям человеческой личности (анимализм).
Вместе с тем в основной своей массе современные аналитические философы, за небольшим исключением29, не симпатизируют тому, что выше
74 |
Философия и научное познание |
было обозначено как аристотелевско-схоластический подход к пониманию метафизической природы личности. Ядром этого подхода является акцент на особом онтологическом значении принципа единства субстанции, который обозначается как субстанциальная форма. С точки зрения Аристотеля и последующей схоластической традиции, именно субстанциальная форма делает множество частиц, составляющих человеческое тело, одной субстанцией определенного вида, т.е. одним человеком. Таким образом, в данной традиции каждая отдельная чувственно воспринимаемая субстанция описывается как единство материи и формы, а в случае человека – как единство души и тела, где термин «душа» обозначает форму, а термин «тело» – материю единой субстанции.
Питер ван Инваген является одним из немногих авторов, который открыто, хотя и весьма кратко, пишет о причинах своего отвержения этой концепции человеческой личности:
Я не понимаю, и никто не смог объяснить мне, каким образом нечто, что является формой субстанции, может быть также и субстанцией. Мне кажется очевидным, что фраза “форма моего тела” либо, строго говоря, ничего не обозначает… либо обозначает некий абстрактный объект, некое очень сложное свойство, которым я обладаю на протяжении своего существования, или некое очень сложное переменное многоместное отношение, в котором находятся между собой частицы материи в тот момент, когда составляют мое тело. В первом случае такой вещи, как форма моего тела, строго говоря, не существует. Во втором форма моего тела представляет собой абстрактный объект, и не существует такой вещи, как ее сплав с моим телом30.
Таким образом, ван Инваген обвиняет аристотелевско-схоластический подход к пониманию человеческой личности в неинтеллигибельности и даже некогерентности. Действительно, было бы очень странно считать себя объединением конкретного и абстрактного объектов. Однако дело в том, что в аристотелевско-схоластической традиции единство материи и формы или, как это имеет место быть в случае человека, единство души и тела едва следует понимать как некий сложный объект, составленный из конкретного
материального тела и абстрактного свойства быть человеком, как это предлагается ван Инвагеном. Скорее, основное отличие этой концепции от концепции самого ван Инвагена состоит в том, что она признает ключевое значение субстанциальной формы как того принципа, действие которого делает совокупность частей одним целым. Ван Инваген, как было показано выше, отрицает существование подобного принципа. Тем не менее нет особых оснований полагать, что форма является абстрактным объектом.
Ван Инваген, к сожалению, не дает точного определения абстрактного объекта, предлагая вместо этого что-то вроде интуитивного противопоставления абстрактных объектов конкретным. К конкретным объектам он относит индивидуальные вещи, которые он отождествляет с субстанциями, а к абстрактным – отношения разной местности. 0-местные отношения он отождествляет с пропозициями, 1-местные – со свойствами, 2 и более
И.Г. Гаспаров. Как душа могла бы быть формой тела?.. |
75 |
местные – с отношениями в узком смысле этого слова31. Далее характеризуя свойства, он говорит, что они высказываются об индивидуальных вещах. Ван Инваген называет свое понимание свойств платонизмом, эксплицитно противопоставляя его как номинализму, так и аристотелизму32. В современной аналитической метафизике признание существования пропозиций, свойств и отношений, понимаемых как трансцендентные, абстрактные объекты, действительно называется платонизмом, несмотря на некоторую спорность того, в какой мере идеи Платона могут быть отождествлены с абстрактными объектами. Под аристотелизмом в отношении свойств понимается теория свойств, которая рассматривает свойства как имманентные сущности, конституирующие те конкретные субстанции, свойствами которых они являются. Номинализм, как известно, отрицает, что речь о свойствах влечет за собой какие-либо онтологические обязательства. Из данного контекста очевидно, что аргумент ван Инвагена в пользу некогерентности аристотелевско-схоластического понимания природы человеческой личности как единства души и тела интерпретирует понятие души как формы тела только в терминах двух из вышеперечисленных теорий свойств – номинализма и платонизма. В результате он делает вывод о том, что выражение «форма тела» обозначает либо само тело (номинализм), либо объединение конкретного и абстрактного объектов (платонизм). Таким образом, интерпретация ван Инвагена не учитывает собственно аристотелевскую теорию свойств. Остается вопрос: каким могло бы быть собственно аристотелевское в широком смысле понимание формы и является ли оно когерентным?
Как известно, интерпретация понятия формы самим Аристотелем является предметом длительных историко-философских споров, содержательное обсуждение которых невозможно в рамках данной статьи. Поэтому в дальнейшем я ограничусь лишь некоторыми замечаниями, цель которых – показать, что аристотелевское в широком смысле понятие формы может быть истолковано таким образом, что, с одной стороны, оно будет свободно от той критики, которой его подверг ван Инваген, а, с другой стороны, может представлять интересную альтернативу для использования в дискуссиях о природе человеческой личности.
Вопрос, который следует задать в отношении формы прежде всего, – это вопрос: насколько адекватно трактовать форму, в особенности субстанциальную форму, как свойство в противоположность носителю свойства? На первый взгляд, такая трактовка является вполне естественной. В «Категориях» можно найти различение между первой и второй субстанциями. В качестве примеров первой субстанции приводятся конкретные частые объекты: этот человек или эта лошадь, а в качестве примеров второй субстанции – человек вообще или лошадь вообще33. Последние принято отождествлять с субстанциальными формами, и они естественным образом могут быть поняты как референты предикатов быть человеком, быть лошадью. Таким образом, возникает картина, похожая на ту, которую рисует ван Инваген. Форма – это то, что высказывается о конкретной вещи.
Однако Василис Политис в исследовании о метафизике Аристотеля
настойчиво предостерегает от подобного понимания, говоря, что, чтó такое
76 |
Философия и научное познание |
форма, можно понять только относительно материи34. Во-первых, и то и другое, с точки зрения Аристотеля, является конкретными объектами, взятыми в отношении друг к другу таким образом, что при определенных обстоятельствах один, тот, к которому реферирует форма, может возникать из другого, того, к которому реферирует материя. Например, дом (форма) может возникать из кирпичей (материя). В данном случае речь идет не о том, что некоторой конкретной вещи приписывается некоторое свойство, а о том, что при определенных условиях некоторая вещь (совокупность кирпичей) может стать актуально той вещью, которой сама по себе она является только потенциально (домом).
Аналогичная схема применима и по отношению к человеческим личностям. Те частицы, которые способны образовать человеческий организм, представляют собой материю, т.е. то, что потенциально может стать человеческим организмом, который в случае реализации этой потенции окажется их формой. Другими словами, речь здесь не о загадочном объединении конкретного и абстрактного объектов, а о возникновении одного конкретного объекта на основе другого.
В понимании того, как это происходит, важную роль играют понятия потенции и акта, которые представляют собой краеугольный камень здания всей аристотелевской метафизики. Потенция – это то, что объясняет, почему некоторая вещь может быть основой для возникновения некоторой другой вещи, тогда как акт – это то, чем та или иная вещь является постольку, поскольку она является бытием определенного вида. Поэтому материя всегда соотносится с потенцией, а форма – с актом. Учение о потенции и акте позволяет решить некоторые проблемы, которые возникают в связи с неопределенностью тождества. Например, если рассматривать вопрос о том, является ли та или иная совокупность кирпичей домом или нет, то ответ будет зависеть от того, насколько данная совокупность кирпичей является домом актуально. Существует как минимум два неправильных варианта понимания этого ответа: во-первых, как если бы перед нами были две отдельные вещи: кирпичи и дом; во-вторых, как если бы кирпичи, сложенные определенным образом, и были бы домом. Первое понимание порождает вопрос о том, как соотносятся между собой две вещи – кирпичи и дом, а второе – чем дом отличается от просто кирпичей и что является референтом слов «сложенные определенным образом».
Аристотелевское учение о потенции и акте подобных вопросов не порождает. Кирпичи, до того как строители построили из них дом, актуально являются кирпичами, а потенциально – домом. После завершения строительства, напротив, актуально существует дом, а кирпичи существуют потенциально. И в том и в другом случае актуально существует только однаединственная вещь с определенной идентичностью. У многих современных философов вызывает возражение идея, что части, составляющие некоторую вещь, обладающую определенной формой, являются ее частями только потенциально, тогда как актуально она представляет собой единицу, не имеющую собственных частей. Однако пример с домом и кирпичами показывает, что такое понимание является вполне естественным. Кирпичи можно использовать для строительства только тогда, когда из них еще ничего не построено, либо тогда, когда из них уже ничего не построено. Когда же из кирпичей построен дом, то кирпичи кирпичами являются только потенциально,
И.Г. Гаспаров. Как душа могла бы быть формой тела?.. |
77 |
потому использовать их для строительства можно, только разобрав дом. Поскольку акт и потенция взаимно исключают друг друга, то актуально существует что-то одно: либо кирпичи, либо дом.
Применяя аристотелевское учение об акте и потенции к человеку, можно сказать, что части, когда они составляют человека, – будь то обычные части, такие как руки, ноги, голова и т.п., будь то симплы ван Инвагена, – существуют только потенциально, а актуально существует только человек, который представляет собой мереологическую единицу, поскольку все его части объединены отдельной формой35.
В заключение следует сказать несколько слов об интерпретации тех учений Аристотеля, которые упоминались выше, в современном аналитическом томизме. Авторы, принадлежащие к данному направлению, прежде всего Дэвид Одерберг и Эдвард Фезер, немало сделали для того, чтобы вернуть идеи Аристотеля в их томистском прочтении в дискуссию о природе человеческой личности, и я склонен соглашаться со многим из того, что они утверждают, однако есть один аспект их интерпретации аристотелевского учения о форме и ее отношении к материи вообще и душе как форме в частности, который скорее способствует непониманию и отвержению этой доктрины наподобие того, как мы видели это у П. ван Инвагена.
Насколько я понимаю этих авторов, они трактуют материю и форму, душу и тело соответственно, как собственные части некоего составного целого, которое есть человек, или человеческая личность36. Если это так, то такая интерпретация сталкивается с очевидной проблемой. Если форма является собственной частью некой составной субстанции, то у этой субстанции должна быть, по крайней мере, еще одна собственная часть. И снова возникает вопрос: что делает эти две нетождественные части одним целым?
Однако в свете того, что говорилось выше, должно быть ясным, что «форма», и в особенности «душа», обозначает не некую собственную часть субстанции, а то, чем субстанция является в целом. Если форму и можно назвать частью, то скорее в том смысле, что это одно из начал, которые объясняют природу той или иной субстанции37. Кроме формы, у субстанции есть и другие начала, которые совместно объясняют эту субстанцию. Форма является именно тем началом, которое делает материю неким определенным целым, которым она до этого могла стать, а могла и не стать.
Когда говорится, что душа есть форма тела, это в аристотелевской метафизике не означает, что две разные вещи соединились в некий третий объект, в котором они продолжают сохранять свою идентичность в качестве его собственных частей. Это означает, что нечто, что само по себе не было
78 |
Философия и научное познание |
жизнью, стало одним живым существом, в случае человека – разумным живым существом. Форма, которую Аристотель называет душой, представляет упорядочивающее единство действия множества элементов, которые утрачивают свою прежнюю идентичность, становясь одной жизнью. Однако форма не воздействует на материю сама по себе. Для того, чтобы возникла новая отдельная жизнь, необходимы и другие начала, которые в традиционной аристотелевской метафизике обозначаются как действующая и целевая причины. Материя принимает форму под действием производящей причины ради некоторой цели, которой в конечном итоге оказывается совершенство ее, т.е. формы, собственного бытия. Совершенство человеческого бытия состоит в разумном мышлении, которое и есть действие души, но не как какой-то отдельной части человека, а целого человека. И для его актуализации форма интегрирует материю в одно целое.
В сочинении «О душе» Аристотель после того, как он определил душу как энтелехию органического тела, утверждает, что
…не следует спрашивать, есть ли душа и тело нечто единое, как не следует это спрашивать ни относительно воска и отпечатка на нем, ни вообще относительно любой материи и того, материя чего она есть. Ведь хотя единое и бытие имеют разные значения, но энтелехия есть единое и бытие в собственном смысле38.
Оставленный здесь без перевода термин «энтелехия» отсылает к завершенности и актуальности конкретной вещи, которая делает ее определенным единством. Это также указывает на то, что едва ли имеет смысл понимать аристотелевские материю и форму как две собственные части какого-то иного целого.
Подводя некоторые итоги, можно сказать, что дискуссия о тождестве личности в современной аналитической философии показала, что центральным вопросом этих дебатов является вопрос о метафизической природе
человеческой личности. Без адекватного ответа на вопрос «что есть я?» невозможно ответить на вопрос о том, в чем состоит тождество личности. Однако сложившиеся на сегодняшний день стандартные концепции человеческой личности – психологический подход и близкий к нему парфитовский «нигилизм», анимализм и картезианский простой взгляд – сталкиваются с дилеммой, что нужно либо отказаться от идеи определенности тождества личности, либо согласиться с тем, что я представляю собой простую нематериальную сущность. Обе стороны этой дилеммы представляются не слишком привлекательными с точки зрения того, как мы привыкли думать о том, кем или чем мы являемся, и какова природа нашего тождества. На этом фоне не слишком популярная у современных аналитических философов аристотелевско-схоластическая концепция человеческой личности как единства души и тела могла бы стать интересной альтернативой, поскольку, обладая неплохим потенциалом для решения проблемы неопределенности тождества, она способна соответствовать нашим естественным представлениям о самих себе.
И.Г. Гаспаров. Как душа могла бы быть формой тела?.. |
79 |
Аристотель. Категории / Пер. с древнегреч. А.В. Кубицкого // Аристотель. Сочинения: в 4 т. Т. 2. М.: Мысль, 1978. С. 51–90.
Аристотель. О душе / Пер. с древнегреч. П.С. Попова // Аристотель. Сочинения: в 4 т. Т. 1. М.: Мысль, 1976. C. 371–448.
Декарт Р. Размышления о первой философии / Пер. с лат. C.Я. Шейман-Топштейн // Декарт Р. Сочинения: в 2 т. Т. 2. М.: Мысль, 1994. С. 3–72.
Гаспаров И.Г. «Парадоксы тождества»: существует ли альтернатива стандартной концепции тождества // Epistemology & Philosophy of Science / Эпистемология и философия науки. 2011. Т. 30. № 4. С. 84–98.
Гаспаров И.Г. Четырехмерная онтология человеческих личностей и единство переживающего субъекта // Вестник ВГУ. 2016. № 4. С. 3–14.
Гаспаров И.Г. Тождество личности и воскрешение мертвых // Вестник ПСТГУ. Сер. I: Богословие. Философия. Религиоведение. 2017. Вып. 70. С. 47–62.
Гаспаров И.Г. «Аристотелевские» решения проблемы «материальной конституции» //
Schole. Философское антиковедение и классическая традиция. 2017. Т. 11. № 1.
С. 144–165.
Локк Дж. Опыт о человеческом разумении / Пер. с англ. А.Н. Савина // Локк Дж. Сочинения: в 3 т. Т. 1. М.: Мысль, 1985. С. 76–582.
Chisholm R. Is there a Mind-Body-Problem? // Chisholm R. On Metaphysics. Minneapolis: Minnesota University Press, 1989. P. 119–128.
Feser E. Aquinas on the Human Soul // The Blackwell Companion to Substance Dualism / Ed. by J.J. Loose, A.J.L. Mengus and J.P. Moreland. Oxford: Wiley Blackwell, 2018. P. 88–101.
Koslicki K. The Structure of Objects. Oxford: Oxford University Press, 2008. 288 p.
Oderberg D. Hylemorphic Dualism // Personal identity / Ed. by E.F. Paul and F.D. Miller. Cambridge: Cambridge University Press, 2005. P. 70–99.
Olson E.T. The Human Animal: Personal Identity without Psychology. N.Y.: Oxford University Press, 1997. 189 p.
Parfit D. Reasons and Persons. Oxford: Clarendon Press, 1987. 545 p.
Politis V. Aristotle and the Metaphysics. L.; N.Y.: Routledge, 2004. 344 p.
Rea M. Sameness without Identity: an Aristotelian Solution to the Problem of Material Constitution // Ratio. 1998. Vol. X. No. 3. P. 316–328.
Van Inwagen P. Material Beings. Ithaca (NY): Cornell University Press, 1990. 299 p.
Van Inwagen P. A Materialist Ontology of the Human Person // Persons: Human and Divine / Ed. by P. van Inwagen, D. Zimmerman. Oxford: Clarendon Press; N.Y.: Oxford University Press, 2007. P. 199–215.
How soul could be the form of body?
An Aristotelian-Scholastic approach to the question
of the metaphysical nature of the human person*
Igor G. Gasparov
N.N. Burdenko Voronezh State Medical University. 10 Studencheskaya Str., Voronezh, 394036, Russian Federation; е-mail: gasparov@mail.ru
The article is devoted to the ontological aspect of the problem of personal identity. In contemporary analytical metaphysics this problem is traditionally stated as the question: What am I? The standard alternatives for solving this question (the Neolockean
80 |
Философия и научное познание |
Psychological View, Parfit’s theory, Cartesian dualism and animalism) are considered and it is shown that all of them, with the exception of Cartesian dualism, face a common fundamental difficulty in accounting for the determinacy of our identity. We thus find ourselves confronted by an unattractive dilemma: either abandon the idea of a determinate identity of the human person or accept Cartesian dualism. It is further shown that the contemporary debate overlooks (without sufficient reasons) the Aristotelian-Scholastic approach to the understanding of the human person as a unity of soul and body. It is demonstrated that this approach has good potential for solving the problem of the indeterminacy of the identity of the human person.
Keywords: analytic metaphysics, personal identity, indeterminate identity, individual responsibility, Aristotle, Parfit, van Inwagen
For citation: Gasparov, I.G. “Kak dusha mogla by byt’ formoi tela? Aristotelevsko-skholasticheskii podkhod k voprosu o metafizicheskoi prirode chelovecheskoi lichnosti” [How soul could be the form of body? An Aristotelian-Scholastic approach to the question of the metaphysical nature of the human person], Filosofskii zhurnal / Philosophy Journal, 2021, Vol. 14, No. 4, pp. 65–81. (In Russian)
Aristotle. “Kategorii” [Cathegories], trans. by А.V. Kubitzkii, in: Aristotle, Sochinenija [Works], Vol. 2. Мoscow: Mysl’ Publ., 1978, pp. 51–90. (In Russian)
Aristotle. “O dusche” [On the Soul], trans. by P.S. Popov, in: Aristotle, Sochinenija [Works], Vol. 1. Мoscow: Mysl’ Publ., pp. 371–448. (In Russian)
Descartes, R. “Razmyschlenija o pervoi filosofii” [Meditations on First Philosophy], trans. by S. Scheiman-Topstein, in: R. Descartes, Sochinenija [Works], Vol. 2. Мoscow: Mysl’ Publ., 1994, pp. 3–72. (In Russian)
Chisholm, R. “Is there a Mind-Body-Problem?”, in: R. Chisholm, On Metaphysics. Minneapolis: Minnesota University Press, 1989, pp. 119–128.
Feser, E. “Aquinas on the Human Soul”, The Blackwell Companion to Substance Dualism, ed. by J.J. Loose, A.J.L. Mengus and J.P. Moreland. Oxford: Wiley Blackwell, 2018, pp. 88–101.
Gasparov, I.G. “‘Paradoksy tozdestva’: suschestvuet li alternativa standartnoi kontzeptzii tozdestva” [‘Puzzles of Identity’: Is there an alternative to the standard account of identity], Epistemology & Philosophy of Science / Epistemologiya i filosofiya nauki, 2011, Vol. 30, No. 4, pp. 84–98. (In Russian)
Gasparov, I.G. “Chetyrehmernaja ontologija chelovetscheskih lichnostei I edinstvo perezhivayuschego subjekta” [Four-dimensional Ontology of Human Persons and Unity of the Experiencing Subject], Proceedings of Voronezh State University, 2016, No. 4, pp. 3–14. (In Russian)
Gasparov, I.G. “Tozdestvo lichnosti i voskreschenie mertvych” [Personal Identity and Resurrection from the Dead], St. Tichon’s University Review, Series I: Theology. Philosophy. Religious Studies, 2017, Issue 70, pp. 47–62. (In Russian)
Gasparov, I.G. “‘Aristotelian’ Solutions to the Problem of Material Constitution”, Schole, 2017, Vol. 11, No. 1, pp. 144–165. (In Russian)
Koslicki, K. The Structure of Objects. Oxford: Oxford University Press, 2008. 288 pp.
Locke, J. “Opyt o chelovecheskom razumenii” [An Essay Concerning Human Understanding], trans. by A. Savin, in: J. Locke, Sochinenija, Vol. 1. Мoscow: Mysl’ Publ., 1985, pp. 76–582.
Oderberg, D. “Hylemorphic Dualism”, Personal identity, ed. by E.F. Paul and F.D. Miller. Cambridge: Cambridge University Press, 2005, pp. 70–99.
Olson, E.T. The Human Animal: Personal Identity without Psychology. New York: Oxford University Press, 1997. 189 рp.
И.Г. Гаспаров. Как душа могла бы быть формой тела?.. |
81 |
Parfit, D. Reasons and Persons. Oxford: Clarendon Press, 1987. 545 pp.
Politis, V. Aristotle and the Metaphysics. London; New York: Routledge, 2004. 344 pp.
Rea, M. “Sameness without Identity: an Aristotelian Solution to the Problem of Material Constitution”, Ratio, 1998, Vol. X, No. 3, pp. 316–328.
Van Inwagen, P. Material Beings. Ithaca, NY: Cornell University Press, 1990. 299 рp.
Van Inwagen, P. “A Materialist Ontology of the Human Person”, Persons: Human and Divine, ed. by P. van Inwagen, D. Zimmerman. Oxford: Clarendon Press; New York: Oxford University Press, 2007, pp. 199–215.
Философский журнал 2021. Т. 14. № 4. С. 82–97 УДК 129 |
The Philosophy Journal 2021, Vol. 14, No. 4, pp. 82–97 DOI 10.21146/2072-0726-2021-14-4-82-97 |
Д.В. Бугай
Бугай Дмитрий Владимирович – доктор философских наук, доцент. Московский государственный университет имени М.В. Ломоносова. Российская Федерация, 119991, г. Москва, Ленинские горы, д. 1; e-mail: komoni@yandex.ru
Статья посвящена рассмотрению основных проблем, связанных с темой падения души в «Эннеадах» Плотина, и прояснению концептуальных предпосылок, лежащих в основе представлений Плотина о «нисхождении души в тело». В качестве таких предпосылок рассматриваются определение Плотином души как особого модуса соединения единства и множественности (в связи с учением о качестве и теле), учение Плотина о тождестве субъекта чувственного восприятия (в связи с критикой стоической теории восприятия), проблема связи отдельных душ, мировой души и души как «ипостаси», «метафора наук», позволяющая по-новому описать отношение между душой как ипостасью и отдельными душами. В статье показана роль и значимость «желания» отдельной души как определяющего фактора в ее нисхождении, дан анализ соотношения «свободы» и «необходимости» в этом процессе.
Ключевые слова: Платон, Плотин, неоплатонизм, психология, душа, падение, грех, свобода
Для цитирования: Бугай Д.В. Плотин о падении души // Философский журнал / Philosophy Journal. 2021. Т. 14. № 4. С. 82–97.
В первые столетия нашей эры, обычно именуемые поздней античностью, проявляется, как известно, сильная тенденция к изменению представлений об отношении души и мира, души и тела. «Позднеантичный дух», по выражению Ганса Йонаса, все больше и больше стремится не обитать в этом мире, как в уютном и прекрасном доме, но бежать из него, дабы обрести спасение где-то за его пределами. Не только различные религиозные движения, но и философия сыграла роль в укреплении и оформлении этой тенденции. Соответственно, меняются представления о душе, которая все чаще понимается как нечто имеющее совершенно иную природу, чем тело. Роль Плотина и его философии в этом сложном процессе трудно переоценить.
Плотин наиболее лично, полно, владея всем утонченным аппаратом поздней античной философии, продумывает проблему нематериальности души и взаимодействия такой души с телом. Полнота, подробность, техническая изощренность его рассмотрения объясняет колоссальное влияние, которое он оказал на эпоху, жаждавшую духовности. Одной из ключевых проблем, которую так или иначе обсуждают наиболее значимые мыслители
Д.В. Бугай. Плотин о падении души |
83 |
данного периода, была проблема «падения души» (πτῶμα τῆς ψυχῆς), ее «нисхождения» (κατάβασις), «склонения» (νεῦσις), «погружения» (τὸ καταδῦναι, τὸ εἴσω δῦναι) или «пришествия» (εἴσοδος, ἄφιξις) в тело. Каким образом мы, будучи по природе принципиально отличны от тела, оказались в нем? Для полного, развернутого, убедительного для своей эпохи ответа понадобилась вся мощь философского гения Плотина. Критика стоического и перипатетического учений о душе, разработка учения о вездесущности духовного, уяснение проблемы тела и чувственных качеств, тщательный анализ взаимодействия разума как такового и его психофизиологического визави, исследование того, что можно назвать сознанием («мы»), различие между ощущением и восприятием, разработка нового концептуального и категориального аппарата – все это выпало на долю Плотина, стало одним из самых значительных и влиятельных явлений в истории мысли.
Тема падения души у Плотина органически связана с другими, весьма важными для него потребностями. Прежде всего, за рассуждениями о падении души кроется его собственный очень интенсивный опыт переживания себя как чего-то отличного от тела, опыт переживания соединения с божественным и последующего отпадения от этого единства. Начало сочинения «О нисхождении души в тела» (IV 8 (6), 1, 8–10) ясно показывает переход от недоуменного и очень личного вопроса «почему, достигнув наилучшей жизни, я сейчас от нее отпал и снова оказался не внутри себя самого, но в теле?» к теоретической проблеме «почему душа вообще оказалась связанной с телом?». Личное переживание собственного отличия от тела («когда я пробуждаюсь от тела…»), блаженства пребывания в божественном (ἡ ἐν τῷ θείῳ στάσις) и отпадения в тело постоянно присутствует и проникает во все самые отвлеченные, логические и метафизические, слои плотиновской мысли.
Но Плотин не только мистик, который готов делиться с другими своим религиозным опытом. Он еще истолкователь Платона, экзегет и герменевт, перед которым платоновские тексты ставят вопросы и проблемы, которые нужно решить, сняв и преодолев то, что поверхностный или враждебный взгляд может принять за противоречие. В каком-то смысле все основные положения плотиновской философии вытекают из истолкования тех или иных мест диалогов Платона, которые играют для Плотина такую же роль, что и текст Священного Писания для современных ему христианских мыслителей. Это причудливое сочетание интенсивного, весьма своеобразного личного опыта и желания представить свою мысль как естественное раскрытие того, что уже было заключено в священном тексте, – характерная черта той эпохи. И если, как мы видели, тема падения души у Плотина коренится в непосредственно пережитом, то в не меньшей степени она вырастает из его желания показать, что священный текст Платона обладает единством и последовательностью, что можно и нужно примирить и согласовать между собой на первый взгляд разноречивые высказывания Платона о душе1. Попутно Плотин хочет показать, что и предшествующая Платону
84 |
История философии |
традиция греческой философии учила тому же самому, что Гераклит, Эмпедокл, Пифагор были своего рода Ветхим Заветом платонизма, прикровенно и загадочно намекавшим (εἰκάζειν, αἰνίττεσθαι IV 8 (6), 1, 15, 21) на то, что Платон уже видел ясно, не в зерцале и гадании.
Собственно постановка проблемы падения души в первой главе IV 8 (6) сводится к тому, как примирить тексты «Федона», «Федра», «Государства» о том, что нисхождение души есть для нее зло, с учением «Тимея», где нисхождение души описано как осуществление замысла благого Творца, как процесс, благодаря которому космос только и может достичь разумности и полноты2. Таким образом, философский вопрос об отношении души и тела оказывается в то же самое время личной проблемой, связанной с переживанием себя «отдельно» от тела, и экзегетической процедурой, показывающей непротиворечивость друг другу различных мест из писаний божественного Платона.
Как раз толкование платоновского «Тимея» обеспечивает Плотина исходными понятиями, определяющими сущность души и ее место в иерархии бытия.
Как известно, Платон в «Тимее» (35 а) описывает сущность души как соединение неделимого и самотождественного бытия и бытия, претерпевающего разделение относительно тел. Для Платона это определение души – необходимый шаг в процедуре описания космического движения. Причастность души к тождественному и неделимому обеспечивает неизменность и одинаковость вращения «круга тождественного», т.е. неба неподвижных звезд, тогда как причастность к изменчивому бытию дает возможность обосновать наличие «круга иного», т.е. изменяющийся и неравномерный ход планет по эклиптике. Помимо математическо-астрономической функции, такое определение сущности души дает возможность провести различие между познавательными способностями: причастность к неделимому объясняет возможность знания, причастность к изменчивому – мнения. Астрономия и теория познания – вот что главным образом имело значение для Платона, когда он определял сущность души в «Тимее». Для Плотина платоновское определение играет уже другую роль. Оно несет в себе прежде всего онтологическое, метафизическое и систематическое значение, указывая на место души в общем порядке бытия.
В этом порядке душа занимает среднее, промежуточное место, располагаясь между миром умопостигаемого единства и областью телесной множественности. Она – единое и многое, о чем свидетельствует, прежде всего, то обстоятельство, что, как мы знаем из нашего опыта самонаблюдения, душа присутствует во всех частях нашего тела (аспект множественности), однако присутствует как целое (аспект единства) (πανταχοῦ τοῦ σώματος ὅλη πάρεστι, «повсюду в теле целиком присутствует» IV 9 (8), 1, 2 и пр.). Речь идет о том, что мы сейчас могли бы назвать единством сознания: переживание боли или удовольствия в любой части тела представляет собой единый
Д.В. Бугай. Плотин о падении души |
85 |
и неделимый акт сознания, не зависящий от места или органа, где данное переживание возникает. Для Плотина это значит, что во всех этих состояниях душа нумерически тождественна, что, где бы мы ни испытывали боль или удовольствие, везде мы имеем дело с одной и той же душой. Тем самым статус души отличается как от более чистого единства ума, так и от следующего уровня сопряжения единства и множества, области чувственных качеств (цвета, сладости и прочих «материальных качеств», I 8 (51), 8, 11–12) и чувственных видов («виды, что в теле»).
Чувственные качества также представляют собой множественно-единую структуру (многое и единое), однако тождество, присутствующее в них, уже не нумерическое, но лишь видовое. Например, белизна, присутствующая в частичке молока, такая же, что и белизна, присутствующая во всем молоке. Белизна частички молока при этом не является частью белизны, присутствующей во всем молоке, что отличает делимость цвета (и других качеств) от делимости тел3. Здесь, таким образом, единство и тождество
тоже присутствуют, но по сравнению с тождеством души – в ослабленном виде (IV 3 (27), 2, 14–19). За чувственными видами и качествами следует мир тел, представляющий собой область чистой множественности (только многое). Тела, будучи непрерывными, бесконечно делимы. Каждая их часть не совпадает с другой частью и не совпадает с целым, каждая их часть – меньше целого, тогда как в случае души эти соотношения не имеют места4.
До того, как душа отдала себя телам, она не претерпевала разделения (IV 2 (4), 1, 55). Это не значит, что до воплощения она представляла собой чистое единство. Даже в своем подлинном виде душа есть единое и многое, а не просто единое. Но ее, так сказать, дотелесная множественность не имеет отношения к разделению и делимости. Деление – свойство (πάθημα) не души, но тела (конец первой главы IV 2 (4)). Бесконечная делимость тел в сочетании с неделимостью души и создает парадоксальную ситуацию, каждый раз появляющуюся в любом нашем переживании «телесной» боли или удовольствия: хотя мы воспринимаем их в определенном месте нашего тела, тем не менее само восприятие, само сознание всегда едино, всегда одно и то же. Для Плотина это говорит о том, что душа целиком присутствует в любой части тела, свидетельствует о вездесущности души. Вездесущность – важнейшее и самое поразительное (θαυμαστότατον) свойство души, свидетельствующее о ее божественности, ставящее ее «над» вещами. Не имея величины и количества (IV 7 (2), 6, 51; ibid. 12, 16), она присутствует в любой величине. Поскольку телам свойственна делимость, они не могут воспринять неделимую душу неделимым образом (там же).
Как мы видели, психологическим основанием общего учения Плотина о вездесущности души является его специфическое описание фактов нашего внутреннего опыта, связанных с «субъективным» восприятием. Чтобы это учение могло утвердиться в полной мере, необходимо было показать, что самый влиятельный и распространенный тогда вариант философской
86 |
История философии |
психологии, доктрина стоиков, не выдерживает критики. Поэтому важным моментом в развитии плотиновского учения о бестелесности и вездесущности души оказывается критика стоической теории восприятия.
Душа присутствует целиком во всем теле. Об этом говорит наше восприятие, наше ощущение, которое возникает в любой части тела. Если бы душа, как тело, делилась на части, мы были бы лишены единства восприятия: каждая часть души ощущала бы отдельно от другой. И в нашем теле, и в теле космоса тогда бы присутствовало беспредельное множество ощущающих душ, восприятия которых не создавали бы единства. Даже если бы тело души было непрерывным, то телесная непрерывность, неразрывно сопряженная с делимостью, единства восприятия создать не может (IV 2 (4), 2, 4–12). Стоическая теория ощущения, как ее понимает Плотин, предполагая телесность души, утверждает, что ее различные части способны последовательно передавать (διαδόσει) ощущение «ведущему началу» (ibid., 13). Но тогда, по Плотину, локализация ощущения в том месте, где его испытали, будет невозможна, поскольку ощущать в подлинном смысле будет лишь «ведущее начало», и, следовательно, то, что ощущается, будет всегда восприниматься там, где расположено само ведущее начало (ibid., 19–21). Например, боль в ноге будет мною переживаться как боль в груди, поскольку именно там, по стоикам, размещается ведущее начало. Кроме того, если ощущением обладает лишь это начало, то другие части души, будучи лишены этого свойства, вообще не смогут ничего ощутить, а значит, не смогут и передать ощущение по эстафете (ibid., 21–23). Если же ощущают все прочие части души, то, например, боль в пальце будет ощущаться как бесконечный набор ощущений каждой из этих частей, включая и ощущение самого ведущего начала (IV 7 (2), 7, 10–15). Наконец, если ощущает ведущее начало, которое также телесно, а следовательно, и делимо, то ощущение будет принадлежать не всему «гегемоникону», но лишь той или иной его части, а прочие также будут лишены ощущения (IV 2 (4), 2, 23–25). А если будут ощущать все части ведущего начала, то вместо, так сказать, единства апперцепции мы будем иметь дело с бесконечным множеством несхожих ощущений: одно ощущение будет непосредственным переживанием состояния, другое будет воспринимать его же как то, что происходит не непосредственно, но в другом ощущении (ibid., 26–28; ср. также IV 7 (2), 6, 33–36). «Было бы так, как если бы я ощутил одно, а ты другое», – пишет Плотин о ситуации, когда воспринимающее начало представляло бы не единство точки, а, допустим, двойственность линии с ее концами (IV 7 (2), 6, 19). Если же ощущение присуще не только ведущему началу, но и прочим частям души, то в чем тогда заключается ведущая роль «гегемоникона»5? Зачем тогда нужен передаточный механизм от прочих чувств к ведущему началу, если и им
Д.В. Бугай. Плотин о падении души |
87 |
самим присуще ощущение? И каким тогда образом на основании различных ощущений, например зрительных и слуховых, перед познанием предстает нечто одно (IV 2 (4), 2, 31–35; ср. IV 7 (2), 6, 3–10)? Все это говорит, по Плотину, против стоической теории ощущения, основанной на представлении о телесности души и о ее делении на части. Душа едина и бестелесна, хотя ее единство – не безусловно. Если бы душа представляла лишь чистое единство, то она не смогла бы иметь дело с делимой и множественной природой тел, тем самым не смогла бы одушевлять целокупный космос. Выходом из этого двойного тупика является учение о душе, которая одновременно едина и множественна, делима и неделима. Она – связующее звено между миром чистого единства и бесконечно делящейся множественной телесности.
Однако о чем, собственно, идет речь, когда в текстах Плотина упоминается душа? У Платона и в последующей платонической традиции различалась душа мира и отдельные, индивидуальные души. Это различие было проведено в «Тимее», где творец вначале создает душу космоса, а затем – из остатков той же смеси – души индивидуальные. По своей сущности они такие же, что и душа мира, но, будучи сделаны, так сказать, из подонков, оставшихся на дне сосуда, такие души – лишь второго сорта. Для Платона это неизбежный вывод из сравнения безупречной регулярности, порядка, точных математических пропорций, имеющих место в движении неба и планет, с весьма относительной порядочностью и гармонией, встречающимися в нашей психологической жизни.
Плотин встраивает это различие мировой души и отдельных душ в рамки своей, совершенно иначе выстроенной метафизической схемы. Для него и душа мира, и отдельные души – частные случаи души как божественной «ипостаси»6. Плотин так говорит об этом в IV 3 (27), 2, 6–10: «не принадлежа чему бы то ни было конкретному, будь то миру или чему-то одушевленному, она создает то самое, что принадлежит миру и любой одушевленной вещи. Ведь верно, что не всякая душа чему-то принадлежит, – душа ведь сущность, – но есть такая душа, которая вообще не принадлежит ничему, а с теми, которые чему-то принадлежат, это происходит лишь сопутствующим образом».
Душа должна быть сущностью, а не свойством, принадлежащим тому или иному носителю. Иначе она не сможет оставаться независимой от тела, пусть даже от тела всего космоса, – таков, по всей видимости, главный мотив, заставивший Плотина сделать душу третьим (после единого и ума) участником божественного мира. Принадлежа области трансцендентного, умопостигаемого в широком смысле, душа окончательно освобождается от какой
бы то ни было внутренней, сущностной связи с чувственным и телесным.
88 |
История философии |
В умопостигаемом мире ее двумя главными характеристиками становятся жизнь (душа – это «единая природа, осуществляющая жизнь» μία φύσις ἐνεργείᾳ ζῶσα IV 7 (2), 11, 18) и дискурсивное мышление (τὸ διανοούμενον V 1 (10), 7, 42–43; «душа должна заключаться в рассуждении» (ψυχὴν δεῖ ἐν λογισμοῖς εἶναι) V 3 (49), 3, 14 и пр.), чем она, собственно, и отличается от предшествующей ей области ума, где царит «неподвижная деятельность» и мышление всеединства, когда, мысля что-то одно (идею Человека, Круга и пр.), мысль сразу созерцает в нем все остальное содержание умопостигаемого мира (ἐν δὲ νῷ ὁμοῦ τὰ πάντα I 1 (53), 8, 7–8 и пр.).
Но сделав душу непременным участником божественного мира, Плотин не отказался, да и не мог отказаться от учения «Тимея» о душе мира и индивидуальных душах, без которых наш космос не мог бы быть ни разумным, ни совершенным в своей полноте. Теперь было нужно описать новую систему отношений между этими тремя видами души7: Души как «ипостасью», мировой души и частных душ. Прежде всего, стоит отметить, что в метафизике Плотина Душа как «ипостась» представляет собой самобытную сущность (οὐσία), но при этом не является абсолютным единством, поскольку это качество принадлежит исключительно началу всего, т.е. самому единому. Тем самым Она – единое и многое, что дает возможность включить в нее мировую душу и души индивидуальные. Множество душ уже существует в умопостигаемом мире, в Душе как «ипостаси». Точнее, в ней «еще до тел существуют одна душа и многие души» (VI 4 (22), 4, 38–39), «души, лишенные тел» (IV 1 (21), 3). Поэтому разделение на множество не имеет отношения к падению души в тело, но присуще изначальной природе ума и души, которые не могут быть чистым единством, но лишь единым и многим (IV 8 (6), 3, 7–13). Естественно, мировая душа и отдельные души заключены в Душе как ипостаси в своем, так сказать, домирном, идеальном виде, причем душа мира заключает в себя отдельные души так, как полис включает в себя всех своих граждан. Соответственно, возникают две связанные между собой проблемы: 1) отношение Души ко множеству душ, т.е. к мировой душе и отдельным душам; 2) отношение мировой души к отдельным душам в свете новой, спиритуалистской метафизики Плотина.
В доплотиновом платонизме и позднем стоицизме отношение между мировой душой и отдельными душами описывалось, как правило, как отношение целого и частей. Сделав Душу участником умопостигаемого, не обладающего телесностью мира, Плотин лишился возможности прибегнуть к такого рода понятиям. Они могут применяться к дискретному миру чисел, к сплошному, «континуальному» порядку величин, к телам, непрерывно делящимся в любой их части, но не к тому, что вообще выходит за рамки категории количества8. Тем не менее каким-то образом необходимо определить отношение Души к входящим в нее индивидуальным душам, необходимо ответить на вопрос: каким образом «