ISSN 2072-0726 (печатн.)
ISSN 2658-4883 (электр.)
ФИЛОСОФСКИЙ ЖУРНАЛ Научно-теоретический журнал 2020. Том 13. Номер 4 |
Главный редактор: А.В. Смирнов (Институт философии РАН, Москва, Россия)
Зам. главного редактора: Н.Н. Сосна (Институт философии РАН, Москва, Россия)
Ответственный секретарь: Ю.Г. Россиус (Институт философии РАН, Москва, Россия)
Редактор: М.В. Егорочкин (Институт философии РАН, Москва, Россия)
Редакционная коллегия
В.В. Васильев (МГУ им. М.В. Ломоносова, Москва, Россия), Лоренцо Винчигуэрра (Пикардийский университет, Амьен, Франция), М.Н. Вольф (Институт философии и права СО РАН, Новосибирск, Россия), С.В. Девяткин (Новгородский государственный университет им. Ярослава Мудрого, Новгород, Россия), Мариза Денн (Университет Бордо-Монтэнь, CEMMC/CERCS, Франция), А.А. Кара-Мурза (Институт философии РАН, Москва, Россия), И.Т. Касавин (Институт философии РАН, Москва, Россия), В.А. Лекторский (Институт философии РАН, Москва, Россия), Ханс Ленк (Институт технологий г. Карлсруэ, Германия), В.И. Маркин (МГУ им. М.В. Ломоносова, Москва, Россия), М.А. Маслин (МГУ им. М.В. Ломоносова, Москва, Россия), А.А. Россиус (Итальянский институт философских исследований, Неаполь, Италия), В.Г. Федотова (Институт философии РАН, Москва, Россия), Чжан Байчунь (Пекинский педагогический университет, Пекин, Китай)
Редакционный совет
Эвандро Агацци (Университет Панамерикана, Мехико, Мексика), В.И. Аршинов (Институт философии РАН, Москва, Россия), Е.В. Афонасин (Институт философии и права СО РАН, Новосибирск, Россия), В.Д. Губин (РГГУ, Москва, Россия), А.А. Гусейнов (Институт философии РАН, Москва, Россия), Н.И. Лапин (Институт философии РАН, Москва, Россия), И.Р. Мамед-заде (Институт философии, социологии и права НАНА, Баку, Азербайджан), А.С. Манасян (Ереванский государственный университет, Ереван, Армения), В.В. Миронов (МГУ им. М.В. Ломоносова, Москва, Россия), Том Рокмор (Университет Дюкени, Питтсбург, США; Университет Пекина, Пекин, Китай), Антония Сулез (Университет Париж-VIII, Сен-Дени, Франция), М.М. Федорова (Институт философии РАН, Москва, Россия), В.В. Целищев (Институт философии и права СО РАН, Новосибирск, Россия)
Учредитель и издатель: Федеральное государственное бюджетное учреждение науки Институт философии Российской академии наук Периодичность: 4 раза в год. Выходит с 2008 г. Журнал зарегистрирован Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор). Свидетельство о регистрации СМИ: ПИ № ФС77-61227 от 03 апреля 2015 г. Журнал включен в: Web of Science (Emerging Sources Citation Index; Russian Science Citation Index); Scopus; Ulrich’s Periodicals Directory; EBSCO; ERIH PLUS; Российский индекс научного цитирования (РИНЦ); Перечень рецензируемых научных изданий ВАК (группы научных специальностей «09.00.00 – философские науки»); КиберЛенинка |
Подписной индекс Объединенного каталога «Пресса России» – 41951 Публикуемые материалы прошли процедуру рецензирования и экспертного отбора При частичном или полном воспроизведении опубликованных материалов ссылка на «Философский журнал» обязательна. Ответственность за достоверность приведенных сведений несут авторы статей Адрес редакции: Российская Федерация, 109240, г. Москва, ул. Гончарная, д. 12, стр. 1, оф. 612 Тел.: +7 (495) 697-66-01 E-mail: philosjournal@iph.ras.ru Сайт: https://pj.iph.ras.ru |
ISSN 2072-0726 (Print)
ISSN 2658-4883 (Online)
THE PHILOSOPHY JOURNAL (FILOSOFSKII ZHURNAL) 2020. Volume 13. Number 4 |
Editor-in-Chief: Andrey V. Smirnov (Institute of Philosophy, RAS, Moscow, Russia)
Deputy Editor-in-Chief: Nina N. Sosna (Institute of Philosophy, RAS, Moscow, Russia)
Executive Editor: Julia G. Rossius (Institute of Philosophy, RAS, Moscow, Russia)
Editor: Mikhail V. Egorochkin (Institute of Philosophy, RAS, Moscow, Russia)
Editorial Board
Vadim V. Vasilyev (Lomonosov Moscow State University, Moscow, Russia), Marina N. Volf (Siberian Branch of the Russian Academy of Sciences, Novosibirsk, Russia), Lorenzo Vinciguerra (University of Picardy, Amiens, France), Sergey V. Devyatkin (Yaroslav the Wise Novgorod State University, Novgorod, Russia), Maryse Dennes (Université Bordeaux Montaigne, CEMMC/CERCS, France), Alexei A. Kara-Murza (Institute of Philosophy, RAS, Moscow, Russia), Ilya T. Kasavin (Institute of Philosophy, RAS, Moscow, Russia), Vladislav A. Lektorsky (Institute of Philosophy, RAS, Moscow, Russia), Hans Lenk (Karlsruhe Institute of Technology, Karlsruhe, Germany), Vladimir I. Markin (Lomonosov Moscow State University, Moscow, Russia), Mikhail A. Maslin (Lomonosov Moscow State University, Moscow, Russia), Andrei A. Rossius (Italian Institute for Philosophical Studies, Naples, Italy), Valentina G. Fedotova (Institute of Philosophy, RAS, Moscow, Russia), Zhang Baichun (Beijing Normal University, Beijing, China)
Advisory Committee
Evandro Agazzi (University Panamericana of Mexico City, Mexico), Vladimir I. Arshinov (Institute of Philosophy, RAS, Moscow, Russia), Eugene V. Afonasin (Siberian Branch of the Russian Academy of Sciences, Novosibirsk, Russia), Abdusalam A. Guseynov (Institute of Philosophy, RAS, Moscow, Russia), Valery D. Gubin (Russian State University for Humanities, Moscow, Russia), Nikolay I. Lapin (Institute of Philosophy, RAS, Moscow, Russia), Ilham Mammad-zadeh (Institute of Philosophy, Sociology and Law, Baku, Azerbaijan), Aleksandr S. Manasyan (Yerevan State University, Yerevan, Armenia), Vladimir V. Mironov (Lomonosov Moscow State University, Moscow, Russia), Tom Rockmore (Duquesne University, Pittsburg, USA; Peking University, Beijing, China), Antonia Soulez (Université Paris‑VIII, Saint-Denis, France), Maria M. Fedorova (Institute of Philosophy, RAS, Moscow, Russia), Vitaly V. Tselitschev (Siberian Branch of the Russian Academy of Sciences, Novosibirsk, Russia)
Publisher: Institute of Philosophy, Russian Academy of Sciences Frequency: 4 times per year First issue: November 2008 The journal is registered with the Federal Service for Supervision of Communications, Information Technology, and Mass Media (Roskomnadzor). The Mass Media Registration Certificate No. FS77-61227 on April 3, 2015 Abstracting and Indexing: Web of Science (Emerging Sources Citation Index; Russian Science Citation Index); Scopus; Ulrich’s Periodicals Directory; EBSCO; ERIH PLUS; the list of peer-reviewed scientific editions acknowledged by the Higher Attestation Commission of the Ministry of Education and Science of the Russian Federation; CyberLeninka |
Subscription index in the United Catalogue “The Russian Press” is 41951 No materials published in The Philosophy Journal can be reproduced, in full or in part, without an explicit reference to the Journal. Statements of fact and opinion in the articles in The Philosophy Journal are those of the respective authors and contributors and not of The Philosophy Journal All materials published in the “Philosophy Journal” undergo peer review process Editorial address: 12/1 Goncharnaya Str., Moscow 109240, Russian Federation Tel.: +7 (495) 697-66-01 E-mail: philosjournal@iph.ras.ru Website: https://pj.iph.ras.ru |
Философский журнал 2020. Т. 13. № 4 |
|
The Philosophy Journal 2020, Vol. 13, No. 4 |
В НОМЕРЕ
И.Т. Касавин. Плот или пирамида: о природе интеллектуального мужества 5
Roger Smith. Alfred North Whitehead – Against dualism 17
Д.В. Чирва. Могут ли животные мыслить? Концепции лингвизма,
интерпретивизма и протологицизма 37
Е.В. Вострикова, П.С. Куслий. Тривиальность и грамматическая корректность: современные проблемы интенсиональной семантики 52
Л.Б. Макеева. Что есть значение? Ответ Пола Грайса 69
Приложение. Пол Грайс. Значение (перевод с английского языка Л.Б. Макеевой)
Н.М. Смирнова, Д.Р. Штыков. Онтологический статус
социокультурных объектов как предмет феноменологической критики
(А. Шюц, Р. Ингарден) 89
Ю.В. Пущаев. Советский Достоевский: Достоевский в советской культуре,
идеологии и философии 102
А.В. Иванов, И.В. Фотиева, И.А. Герасимова.
Евразийские геополитические идеи в культурном наследии Рерихов 119
В.В. Мильков. Этико-политическая программа Владимира Мономаха 134
А.Ф. Лосев. <Феноменология субъект-объектного отношения>
(Публикация А.А. Тахо-Годи, В.П. Троицкого) 148
А.С. Цыганков, Т. Оболевич. С.Л. Франк в архиве Ф. Ницше:
выступление в Веймаре 1932 г. 171
Приложение. Переписка С.Л. Франка и Э. Фёрстер-Ницше;
S.L. Frank. Nietzsche und ihm verwandte russische Geister
(С.Л. Франк. Ницше и родственные ему русские мыслители)
Философский журнал 2020. Т. 13. № 4 |
|
The Philosophy Journal 2020, Vol. 13, No. 4 |
TABLE OF CONTENTS
PHILOSOPHY AND SCIENTIFIC KNOWLEDGE
Ilya T. Kasavin. A raft or a pyramid: On the nature of intellectual courage 5
Roger Smith. Alfred North Whitehead – Against dualism 17
Daria V. Chirva. Can animals think? Lingualism, interpretivism and proto-logic 37
Ekaterina V. Vostrikova, Petr S. Kusliy. Triviality and grammatical correctness:
contemporary issues in intensional semantics 52
Lolita B. Makeeva. What is meaning? Paul Grice’s answer 69
Appendix. Paul Grice. Meaning (translated into Russian by Lolita B. Makeeva)
Natalia M. Smirnova, Dmitry R. Schtikov. The ontological status
of socio-cultural entities as an object of phenomenological critique
(A. Schutz, R. Ingraden) 89
Yuriy V. Puschaev. Soviet Dostoevsky: Dostoevsky in Soviet culture, ideology,
and philosophy 102
Andrey V. Ivanov, Irina V. Fotieva, Irina A. Gerasimova.
Eurasianists geopolitical ideas in the cultural heritage of the Roerich family 119
Vladimir V. Milkov. Vladimir Monomakh’s ethical and political program 134
A.F. Losev. <The phenomenology of the subject-object relation>
(ed. by A.A. Takho-Godi, V.P. Troitskii) 148
Alexander S. Tsygankov, Teresa Obolevitch. S.L. Frank in the F. Nietzsche archives:
A 1932 lecture in Weimar 171
Appendix. S.L. Frank’s correspondence with E. Förster-Nietzsche;
S.L. Frank. Nietzsche und ihm verwandte russische Geister
(S.L. Frank. Nietzsche and Russian thinkers related to him)
Философский журнал 2020. Т. 13. № 4. С. 5–16 УДК 101.1, 165.42 |
The Philosophy Journal 2020, Vol. 13, No. 4, pp. 5–16 DOI 10.21146/2072-0726-2020-13-4-5-16 |
Касавин Илья Теодорович – доктор философских наук, профессор, член-корреспондент РАН, руководитель сектора социальной эпистемологии. Институт философии РАН. Российская Федерация, 109240, г. Москва, ул. Гончарная, д. 12, стр. 1; e-mail: itkasavin@gmail.com
Предметом статьи является проблема интеллектуального мужества. Ее истоки прослеживаются из философской этики, психологии морали и эпистемологии добродетелей, а также этики науки. Интеллектуальное мужество рассматривается как предел разумного бесстрашия, завершающий континуум «храбрость – смелость – мужество». Интеллектуальное мужество представляет собой эпистемическую добродетель, которая обеспечивает развитие знания (выдвижение и обоснование новых теорий, рискованные эксперименты и изобретения) в условиях неопределенности и риска. Акт интеллектуального мужества является бескорыстным даром, демонстрирующим выделенный эпистемический статус дарящего, его дистанцию от сообщества. Нередуцируемое к качествам личности, интеллектуальное мужество воплощает особый коммуникативный феномен на границе науки и общества: творческое одиночество.
Ключевые слова: эпистемология, этика, познание, мужество, интеллектуальная добродетель, дар, творчество, одиночество
Для цитирования: Касавин И.Т. Плот или пирамида: о природе интеллектуального мужества // Философский журнал / Philosophy Journal. 2020. Т. 13. № 4. С. 5‒16.
Название данной статьи частично позаимствовано у известного аналитического философа Э. Сосы1. Впрочем, Соса сам взял метафору плота у О. Нейрата, и даже без точной ссылки. И пусть даже у Сосы ее назначение несколько иное, мне она позволяет сформулировать главную антитезу. На что же больше похожа наука – на утлый плот, балансирующий на волнах в пучине океана, или на пирамиду в египетских песках? Такая формулировка заведомо тенденциозна, поскольку противопоставляет друг другу образы
6 |
Философия и научное познание |
абсолютного риска и абсолютной надежности. Наука, конечно, не такое рискованное занятие, как военная служба, журналистика или экстремальный спорт. Она не сводится к революции в наших представлениях о мире, но не исчерпывается и скучной рутиной.
Поставим вопрос несколько иначе – о процессе, а не о результате. На что больше похоже научное исследование – на рафтинг по бурной реке или строительство пирамиды? И здесь снова, казалось бы, налицо заранее ясный ответ. Рафтинг, сплав на надувном плоту – по определению, рискованный вид спорта. Но если вдуматься, то строительство пирамиды сопряжено с едва ли не бόльшим риском. Представьте себе задачу изготовления, транспортировки и установки крупных каменных блоков. Они достигали веса от двух до нескольких десятков тонн, подгонялись друг к другу с точностью до доли миллиметра, обладали высокой геометрической правильностью и выверенной ориентацией по сторонам света. Любая ошибка грозила исполнителю строгим наказанием и даже смертью.
Если опрокинуть эти метафоры на современную технонауку, то можно представить себе титанический труд ученых и техников, которые проектируют ракету, рассчитывают ее траекторию, продумывают подготовку и жизнеобеспечение космонавтов и должны гарантировать успешность их полета и возвращения. Любая незначительная, казалось бы, ошибка может перерасти в трагедию. Так едва не случилось 29 августа 2018 г. на МКС, когда датчики показали разгерметизацию станции в российском сегменте. Позже выяснилось, что эту нештатную ситуацию создал слесарь-сборщик, случайно пробурив ненужное отверстие в обшивке. А это означает, что вся система отбора и подготовки кадров, научной организации труда, контроля исполнения работ, проверки на герметичность дала сбой. Кто-то должен был ответить за ошибку.
Однако если оценивать данную ситуацию в строго научном смысле, то ее вероятность не есть исчезающе малая величина, которой можно пренебречь. Это означает, что нештатные ситуации являются в некотором смысле «штатными», их нельзя полностью исключить, риски невозможно снизить до нуля, к ним нужно целенаправленно готовить участников – от генерального конструктора до рядового исполнителя. Говоря о т.н. техногенных катастрофах, следует понимать их антропогенный характер. Это уже не только «вопрос о технике», но «вопрос о человеке».
Из этого следует, что всякий крупный научно-технический проект нуждается в социально-техническом обеспечении, т.е. в работе с субъектом. И если деятельность предполагает риск и ответственность, то требует набора определенных психологических и моральных установок. Одна из них обозначается термином «мужество». Смею утверждать, что такая установка не порождается самим индивидуальным сознанием, но обусловливается культурным паттерном, задающим смысл и направление человеческому поведению. Подчеркнем, что этот тезис касается не только прикладной науки, но и фундаментальных исследований, и требует в каждом отдельном случае контекстуальной интерпретации. Паттерн «нормальная наука» Т. Куна, например, трактует сомнение в отношении парадигмы не как доблесть, мужество, а как глупость. И напротив, в период революционной науки оспаривание парадигмы вообще не требует смелости: оно является в этом случае распространенной тактикой. Процесс социализации в науке призван преподать будущему ученому эти моральные нормы. Наука, с точки зрения Куна,
И.Т. Касавин. Плот или пирамида: о природе интеллектуального мужества |
7 |
ближе пирамиде, чем плоту. Ценность стабильного целого выше отдельной рискованной новации. Нетрудно заметить, что это взгляд с высоты результата – с вершины уже построенной пирамиды, олицетворяющей собой вечность. И напротив, согласно паттерну фaллибилизма К. Поппера, ученый обречен на мужество, таков его долг как субъекта критического мышления. Чем больше он рискует, выдвигая потенциально опровержимые теории, тем больше его поведение приближается к подлинно научному. «Сумасшедшие теории» (Н. Бор) – это и есть те самые пороги и водовороты настоящего научного рафтинга, без которых он утрачивает смысл. Паттерны интеллектуального мужества многообразны и являются основанием ее особого эпистемического статуса, или «мифа науки».
Ученые и интеллектуалы проходили проверку на мужество на разных этапах развития науки. Об этом слагались легенды. Историки описывают в таком духе разговор Диогена с Александром Македонским, смерть Сократа и Дж. Бруно, смелось Галилея и Декарта, дилеммы Ч. Дарвина. Так, анализ условий, в которых Ч. Дарвин выдвигал и публиковал свои идеи, показывает, что он осознавал как их собственно научную революционность, так и социальную оппозиционность, прежде всего, в отношении традиционного библейского взгляда на природу. Более того, их научная оригинальность по своей степени сопоставима с личным этическим настроем, с мужеством ученого, готового пострадать за свою теорию. «Дарвиновские теории эволюции и естественного отбора стоят вровень с мужеством, упорством и принятием на себя рисков, необходимых для выдвижения новаторских идей»2. В первую очередь, здесь идет речь о смелости ученого, идущего вразрез c общественным мнением, т.е. о ситуации Галилея и тому подобных примерах. Легендарное восклицание «И все-таки она вертится!», которое, скорее всего, никогда не звучало, символизирует не разногласия в ученом споре, а конфликт науки и церкви. Галилей не смог подискутировать по существу дела с научным истеблишментом своего времени, потому что такого шанса ему не предоставили. Возможно, впрочем, что исход его спора с папской комиссией был бы такой же, что и в случае вердикта комиссии Талаверы по поводу проекта Колумба. Ни библейская картина мира, ни уровень естественнонаучных знаний того времени не позволяли по достоинству оценивать революционные научные открытия и проекты.
Впрочем, с антиномией мужества и трусости мы встречаемся не только в истории науки XVII в., но и в другие эпохи, более благосклонные к науке. Парадигмальный пример дает К. Гаусс, который не публиковал свои результаты по неевклидовой геометрии, потому что опасался «криков беотийцев». Он подразумевал, тем самым, кантианцев в математике, считавших, что она может быть только евклидовой. Гаусс назвал их беотийцами, поскольку имя этой народности стало в Греции в эпоху до персидских войн нарицательным названием глупца: Беотия, отсталая сельскохозяйственная область, находилась между Спартой и Афинами. Гауссу, выдающемуся немецкому математику
8 |
Философия и научное познание |
с высокой репутацией, было что терять. Я. Бойяи и Н. Лобачевский вели себя значительно более смело не в последнюю очередь потому, что работали не в такой конкурентной среде и не ожидали особенно негативных последствий от своих рискованных теорий.
Эпоха Просвещения провозгласила мужество нормой научной жизни, подчеркивая активный характер рационального познания и мышления. Человек был понят как освобождающийся от собственной незрелости, т.е. неспособности руководствоваться разумом без подсказки со стороны. Ключевое слово здесь – неспособность, лишенность решительности и смелости самостоятельного мышления. «Sapere aude!» – заявляет поэтому И. Кант в эссе «Ответ на вопрос: что такое Просвещение?» (1784): имей мужество пользоваться собственным умом.
Философский дискурс о мужестве3, как правило, начинается с интерпретации платоновского диалога «Лахет». Это раннее произведение Платона достаточно типично для демонстрации трудности логического определения общих понятий. Здесь же предлагается и особый подход к раскрытию их содержания, намекающий на источник их смыслов – трансцендентный мир идей. Перебор поверхностных и более глубоких представлений о мужестве как добродетели – воинской, гражданской, философской – приводит к заключению, вполне ожидаемому исходя из когнитивистской установки Платона: добродетель есть, прежде всего, знание о добродетели. Мужество предполагает, поэтому, разумную волю. Для нас важно, что тем самым Платон фактически говорит о мужестве как интеллектуальной добродетели. По замечанию М. Маяцкого, «ориентир для понимания того типа мужества, который может и должен быть свойственен философу, дает понятие мыслящего, или рефлексивного самообладания (emphrôn), которое Алкивиад приписывает Сократу («Пир», 221а-с). Оно заключается в решимости подвергать сомнению и вопрошанию любые мнения и в отказе принимать любые традиции, пока они остались невопрошенными»4.
Однако есть один момент, который нужно подчеркнуть в характеристике мужества как отличного от храбрости или отваги: это самообладание как сбалансированность, целостность личности, реализующей будущий принцип меры Аристотеля. Если последовательно проводить эту точку зрения, то отнюдь не любые мнения и традиции достойны вопрошания и критики. Мужество не в том, чтобы бросаться без разбора в любую схватку. Его рефлексивность проявляется в выборе достойного противника и достойных аргументов, которые в случае и победы, и поражения позволяют не уронить лицо. Интеллектуальное мужество обеспечивает достоинство знания5.
И.Т. Касавин. Плот или пирамида: о природе интеллектуального мужества |
9 |
Психологические исследования мужества дают материал для этических и эпистемологических обобщений. Когнитивистский подход трактует мужество как установку на укрепление жизнестойкости6, или твердости7 с помощью технологий копинга (от англ. – to cope with, извлечение урока из стресса)8. Особенность экзистенциально-гуманистического подхода состоит в понимании мужества как поиска смысложизненных ценностей вопреки жизненным обстоятельствам9. Благодаря психологической феноменологии формулируются различные определения феноменов храбрости, смелости и мужества, которые в обыденном сознании нередко рассматриваются как терминологически синонимичные. Так, в храбрости усматривается эмоциональное переживание, обеспечивающее волевое усилие по достижению цели. Храбрость является внешним проявлением смелости – способности в рискованной ситуации оперативно принять сознательное и целенаправленное решение. Смелость, таким образом, предполагает готовность человека пойти на осознанный риск ради достижения цели и умение контролировать свои эмоциональные состояния (прежде всего, страх). Наконец, мужество понимается как сочетание нескольких качеств: уверенности, целеустремленности, смелости, рефлексивности. Мужественный человек отдает себе отчет в рискованности ситуации, но способен двигаться к избранной цели в силу ее особой ценности, превышающей возможные потери.
Теоретическое обобщение эмпирических исследований призвано сделать следующий шаг и перейти от описания частных проявлений мужества к вопрошанию об общей идее бесстрашия как трансцендирования, выхода за пределы наличного бытия. Является ли мужество радикально оптимистической или пессимистической установкой? Что значит преодолеть всякий страх, в особенности, перед лицом смерти? Так, в рассказе Х.Л. Борхеса «Бессмертные» повествуется о городе, где живут люди, обреченные на вечную жизнь. Поэтому они перестают заботиться о работе, повседневных делах, о самих себе. В них возникает полное безразличие к своим ближним. Постепенно они вообще утрачивают человеческий облик. Бессмертие в данном случае порождает бесстрашие, которое обесценивает человеческую жизнь – такова мысль Борхеса. Мужество в таком случае есть оборотная сторона отчаяния.
Противоположное проявление бесстрашия требуется от самурая в «Кодексе бусидо» Ямамото Цунэтомо. «Бусидо» в буквальном переводе читается как «путь воинского мастерства», или «путь воина». В смысле же, который вкладывает в это выражение философия буддизма, оно означает «путь смерти», когда надо «жить так, будто ты уже мертв». Парадоксальная формулировка этой максимы – жить, уже попрощавшись с жизнью, – разъясняется так: человек должен заботиться только о выполнении долга и смотреть на мир как в последний раз, воспринимая всю его красоту. Сознание непосредственной близости смерти требует от человека «жизни без черновика»,
10 |
Философия и научное познание |
в полной самоотдаче, на высоте своих возможностей. В данном случае бесстрашие на фоне смерти есть условие максимальной полноты жизни – радость по поводу мимолетной жизни. Таким образом обнаруживает себя амбивалентность бесстрашия самого по себе. Поэтому определение мужества как высшего уровня бесстрашия строится не только исходя из необходимости преодолеть эмоциональное состояние страха, но как гармоническое сочетание ряда факторов. Среди них эмоции и воля, средства и цель, разум и ценности.
В некотором смысле научное мужество есть частный случай мужества вообще. Рассуждая о мужестве применительно к научному творчеству и коммуникации ученого внутри и за пределами сообщества, можно последовать примеру Платона в «Лахете». Тогда речь пойдет, с одной стороны, о разных типах бесстрашия (храбрости, смелости, отваге, воинском и гражданском мужестве и пр.), эмпирически наблюдаемых в поступке. С другой же стороны, будет представлено что-то вроде трансцендентального и нормативного образа мужества, который дистанцируется от общества и личности и ищет иного основания. Так поступает, в частности, П. Тиллих. Он устанавливает, что рассуждения о мужестве как причастности группе или о мужестве как состоянии индивидуальной идентичности равно односторонни. В коллективистских учениях сознание себя как части ведет к утрате Я, а в радикальном экзистенциализме сознание себя как независимого Я ведет к утрате мира. Насколько может устроить нас выход из этой дилеммы, предлагаемый Тиллихом? «После того как “суд Божий” был истолкован как психологический комплекс, а прощение грехов – как пережиток “образа отца”, то, что раньше придавало силу этим символам, продолжает присутствовать и творить мужество быть вопреки опыту бесконечного разрыва между тем, что мы есть, и тем, чем мы должны быть (курсив мой. – И.К.). Возвращается лютеранское мужество, но уже лишенное опоры в вере в Бога суда и прощения. Оно возвращается в виде безусловной веры, которая говорит Да, несмотря на отсутствие особой силы, способной победить вину. Мужество, принимающее тревогу отсутствия смысла на себя, – вот граница, до которой способно дойти мужество быть»10.
Тиллиха заботит отсутствие прочной основы для мужества в условиях расколдовывания и религии, и психоанализа, явного несовершенства и общества, и личности. Ясно, что философ ведет поиск высшего мужества, у которого не может быть иной основы, кроме самого себя, – иначе оно не было бы высшим. Однако в таком случае «мужество быть» не противостоит «опыту разрыва» между сущим и должным, а как раз обязано ему. Ведь смысл – это не то, чем владеют раз и навсегда, а то, что лишь мерцает, исчезает и возникает всякий раз заново. И поэтому мужество представляет собой не только принятие на себя тревоги за отсутствие смысла – иначе бы оно было лишь «отчаянным», а не разумным мужеством. Мужество есть и сотворение смысла, т.е. внесение порядка в хаос, борьба за «мировую справедливость», как мог бы сказать Анаксимандр.
Тезис о смысле как необходимом элементе мужества переводит дискурс в область интеллектуальных достоинств и недостатков. Тогда выясняется, что представление о познавательном содержании мужества может пролить дополнительный свет на этическую идею мужества. И тогда этика и эпистемология станут равноправными дискурсами о мужестве. О этом остро спорят
И.Т. Касавин. Плот или пирамида: о природе интеллектуального мужества |
11 |
сегодня представители эпистемологии добродетелей (virtue epistemology)11, которая постепенно становится популярной и в России12. Она уже разделилась на несколько направлений. Одно из них, «virtue reliabilism», которое можно также назвать когнитивистским, или картезианским (Э. Голдман, Э. Соса, Дж. Греко, Дж. Лэки и др.), трактует как добродетели развитые чувственные и рациональные способности познающего субъекта, позволяющие проводить различие между истиной и ложью (восприятие, интуиция, интроспекция, дедукция, память). Другое направление («virtue responsibilism») подчеркивает ценностно-моральную зависимость и ответственность познающего субъекта (Дж. Макдауэлл, Дж. Монтмаркет, Л. Загзебски и др.), наследуя традиционную философско-этическую методологию анализа парных оппозиций. В этом случае – это мужество/трусость, мужество/осторожность, мужество знать/мужество верить и пр. Так, представители второго направления Робертс и Вуд характеризуют интеллектуальное мужество и осторожность не только как противоположные, но и как дополнительные, т.е. как добродетели, которые позволяют нам адекватно реагировать на предполагаемые угрозы в нашей интеллектуальной жизни13. Мужество оберегает нас от чрезмерного испуга, осторожность охраняет от неуместных рисков в достижении интеллектуальных благ. Их баланс аналогичен нравственному мужеству Аристотеля. Оно обеспечивает субъекта адекватной реакцией на угрозы, избегая излишней опрометчивости и чрезмерного страха. Поспешность в погоне за научным приоритетом демонстрирует храбрость, но более достойной является осторожность в заявлении об открытии. Дж. Байер14 также утверждает, что интеллектуальное мужество точнее всего истолковывать как склонность к адекватной реакции на угрозы эпистемическому благополучию; и главное здесь «мужество знать», а не «мужество верить» или сомневаться. Вера может ассоциироваться, скорее, с религиозным мужеством, а сомнение идентично неуверенности. М. Альфано делает шаг в направлении социальной эпистемологии; он подчеркивает важность интеллектуального мужества в публичном объявлении того, что человек знает или во что верит перед лицом социального и институционального давления, которое требует конформизма или молчания. Такое мужество представляет собой коммуникативный феномен; оно направлено на передачу знаний, критику невежества и заблуждений в своем сообществе, а не на поиск знаний ради индивидуального интереса15.
В целом, эпистемология добродетелей, анализируя морально-когнитивные интуиции по поводу интеллектуального мужества, выделяет ряд его феноменологических характеристик. Помимо этого, некоторые ее представители приходят к пониманию интеллектуального мужества не только как черты характера, способности личности, но и как определенного способа взаимодействия индивида и коллектива. В данной статье мы критически переосмысливаем установки когнитивистского направления, одновременно используя некоторые находки их оппонентов. Вместе с тем мы не ищем
12 |
Философия и научное познание |
изоморфизма моральных и интеллектуальных добродетелей, поскольку обосновываем необходимость выхода за пределы узко понятой эпистемологии добродетелей вообще.
Интеллектуальное или научное мужество – это проявления активности познающего субъекта, которая проявляется в генерации новых идей и методов, в готовности подвергнуться саморефлексии, дать критическую оценку некорректных умозаключений, необоснованных теорий или небрежных эмпирических результатов. В науке есть место борьбе с неопределенностью и страхом, насаждаемыми постправдой, предрассудками, пропагандой, слухами и сплетнями. Критикуя таких «идолов разума», мужественный ученый идет на сознательный риск собственной ошибки и заблуждения, потери авторитета и даже исключения из сообщества. Мужество, не будучи асоциальной формой поведения, все же предполагает автономность личности и определенную свободу от наличной социальности.
C. Шейпин дает анализ исторических типов творческого субъекта в их связи с особыми формами изоляции16. Так, уже в античности сформировалась основная контроверза «социализированный ученый – научный отшельник», прошедшая с вариациями всю культурную историю человечества. Согласно Аристотелю, человек есть общественное животное, и его сущность в том, чтобы жить с себе подобными. Однако это относится лишь к человеку вообще, но не к условиям философского творчества. Философ не нуждается во власти и собственности, интеллектуальная жизнь не зависит от внешних благ. В отличие от других людей философ подражает богам и тем самым заимствует у них часть присущей им свободы. И потому он лучше всего творит в одиночестве.
Христианство в лице св. Августина противопоставило «город человеческий» «граду божьему» и восславило одиночество как образец христианского поведения, направленного на познание бога (св. Антоний в пустыне). Для св. Иеронима одиночество выступает уже в форме социального института «джентльменов-пустынников» – монастыря, который он рассматривает как «предварительный рай». Возрождение сформулировало дихотомию «ученый – джентльмен». Первый обитает в монастыре, колледже, лаборатории, обсерватории, оранжерее. Пространство бытия активного гражданина – это двор, рынок, театр, игорный дом, таверна. Ф. Бэкон, создавший идею социализированного ученого и внесший главный вклад именно в пропаганду и популяризацию научного стиля мышления, в то же время критиковал «идолов рынка и театра». Вероятно, это выражало постепенный перенос оппозиции «наука – общество» уже внутрь самой науки. Чуть позднее ее классическими примерами послужили две выдающиеся фигуры: Р. Гук олицетворял «общественного ученого», а И. Ньютон – «священника природы». Критика индивидуализма и затворничества ученых еще более усиливается на рубеже XVII–XVIII вв. после создания первых научных академий. По-видимому, одним из оснований того, что солипсизм Беркли не был принят в свое
И.Т. Касавин. Плот или пирамида: о природе интеллектуального мужества |
13 |
время, было то, что он служил теоретическим оправданием самодостаточности создаваемого ученым «интеллектуального поля» (П. Бурдье).
Итак, основным источником интеллектуального мужества изначально являлась не столько особенность индивидуальной психики, но, скорее, одиночество, понятое как особый, свернутый тип социальности. Ученый человек в течение долгого исторического периода находился в добровольной или вынужденной изоляции от остального, непросвещенного общества, прятался в монастырях, подвалах и чердаках. Эта черта по-прежнему сопутствует образу ученого, подпитывая и элитный статус, и глубокое недоверие властей и невежд. И пусть сегодня мужество в науке часто являет себя как коммуникативная открытость, готовность брать на себя риски в поиске истины, способность слушать другого и воспринимать идеи из внешнего окружения. Однако в еще большей степени мужество символизирует фраза М. Лютера: «На том стою и не могу иначе!». П. Фейерабенд выделял упорство (tenacity) как необходимое качество ученого, который в противном случае не станет с должной настойчивостью обосновывать свою теорию: стоять на своем, даже если стоит в одиночестве. Одиночество, мужество и творчество образуют континуум; творчество – это форма интеллектуального мужества.
Аутентичная самоидентификация ученого, его осознание себя в качестве особенной личности выступает в качестве призвания. Будучи, как правило, результатом научной социализации, призвание на уровне индивидуального сознания сопровождается переживанием избранности, персонального призыва к науке как дара свыше – «я призван в отличие от других». В истории науки наличие призвания примиряло с отсутствием признания, оправдывало в глазах ученого его изоляцию, недостаток социального статуса. Это было важно, поскольку ученые вербовались из ущемленных социальных групп или (что для того времени почти то же самое) из людей слабого здоровья. Обычно старший сын получал основное наследство и должен был продолжать дело отца, а младший шел на воинскую службу, в монастырь или становился ученым. Такова судьба седьмого сына графа Корка, Р. Бойля или Р. Гука, четвертого сына священника. И. Ньютон, напротив, должен был сопротивляться своему статусу старшего сына, чтобы стать ученым, а не фермером.
Каким же образом научное призвание позволяло человеку перераспределять социальные роли и статусы в свою пользу? В Новое время этому способствовал расцвет мифа науки, т.е. начало масштабной кампании за социальную ценность науки и повышение общественного веса личности ученого. Ф. Бэкон, инициатор этой кампании, наряду с аргументами к «плодоносным опытам» апеллировал к более высоким «светоносным опытам». Он понимал власть знания не столько прагматически-приземленно, сколько в духе будущей эпохи Просвещения. Человек науки, усмиривший «идолов разума» и овладевший своей природной сущностью, становится примером для всего общества, которое отныне может быть перестроено на научной основе. Ученый, преодолевая ужас перед бескрайним мирозданием, побеждает и страх личной вины и ответственности. Отныне он уже может сказать, вслед за И. Кантом: «Две вещи наполняют душу удивлением и благоговением, – это звездное небо надо мной и моральный закон во мне». Страх силен лишь тем, что обращает сознание субъекта на него самого, заставляя прислушиваться к каждому движению души, к малейшему телесному ощущению.
14 |
Философия и научное познание |
Но для творческого субъекта, выходящего за свои пределы, становится важно то, что снаружи, а не внутри. Беззаветно стремясь к истине, ученый приносит ей себя в жертву. Приобретая путем тяжкого труда новое знание, он бескорыстно открывает человечеству неведомые континенты иных миров.
Современная наука, казалось бы, не дает основания для такого истолкования. Для многих она представляет собой лишь профессию, позволяющую заниматься непыльным делом за относительно приличные деньги. Однако, в сущности, наука дает обществу значительно больше, чем получает от него. Достаточно лишь немногих выдающихся открытий и изобретений, оставшихся в веках и изменивших человечество, чтобы оправдать все средства, вложенные в науку от сотворения мира. Создавая и предоставляя обществу знания, ученый производит некий эфемерный, бестелесный продукт, не печет булок, не тачает сапоги, не кует мечи. Однако распространение и потребление знания не только не амортизирует, но, напротив, умножает, углубляет, обогащает его. Ценность истинного знания со временем лишь возрастает, поскольку становится прочной основой будущего знания. И даже заблуждения, опровергнутое знание обладают значительной ценностью, предупреждая о пройденных тупиковых путях. История познания есть сокровище, бескрайний ресурс, питающий всю будущую культуру. Общество оказывается в вечном долгу перед ученым, принимая дар, от которого нельзя отказаться.
И тот же дар ставит человека науки в круг обязательств перед одаряемыми и самим собой. Он несет на себе ответственность за подлинность и ценность дара, за возможность его понять, распространить и использовать, за приоритет его перед другими дарами. Тем самым жизнь ученого превращается в гонку за статусом главного дарителя, высшей мечтой которого является полное одиночество на вершине. Так миф науки включает в себя счастье призвания, одаренности, творчества наряду с трагедией неприкаянности, непризнанности, бездарности. Ведь современное научное сообщество и общество в целом не готовы к «экономике дара». Большинство не может принять дар знания, потому что он отделяет знающих от незнающих. Для людей, не проникшихся научным призванием, такой дар оказывается тяжким грузом и даже ядом17. Однако подлинное интеллектуальное мужество состоит не в достижении когнитивного благополучия; оно есть достоинство дарителя перед лицом несправедливости и непризнания со стороны одаряемых. Испытание общественным безразличием или даже враждебностью к истине – вот подлинный «путь воина» на ниве науки. Обнаруживая и выставляя напоказ дистанцию между героем и его окружением, интеллектуальное мужество становится общественной силой. А пирамида науки превращается в памятник отважному рафтингу по стремнине знания.
Человек отрекается от себя, жертвует собой, дарит себя, выходит за свои пределы, отдаваясь научному призванию, служа науке. И он же воплощает себя в призвании, достигая подлинности бытия. Ученый отстаивает свою идею, защищает свою теорию перед лицом других ученых и предлагает обществу новое знание, обрекая себя на критику и непонимание. И он же,
И.Т. Касавин. Плот или пирамида: о природе интеллектуального мужества |
15 |
выполняя миссию науки по расширению когнитивного многообразия, служит социальному прогрессу. Интеллектуальное мужество – это рискованный способ реализации научного призвания и общественной миссии ученого.
Гусейнов А.А. Мужество // Новая философская энциклопедия: в 4 т. / Пред. научно-ред. совета В.С. Степин. Т. 2. М.: Мысль, 2001. С. 618.
Каримов А.Р. Эпистемология добродетелей. СПб.: Алетейя, 2019. 428 с.
Касавин И.Т. Эпистемология добродетелей: к сорокалетию поворота в аналитической философии // Epistemology & Philosophy of Science / Эпистемология и философия науки. 2019. № 3. С. 7‒20.
Леонтьев Д.А., Рассказова Е.И. Тест жизнестойкости. М.: Смысл, 2006. 63 с.
Маяцкий М.А. Мужество, справедливость, философия: читая «Лахета» Платона // Вестник Ленинградского государственного университета им. А.С. Пушкина. 2014. Т. 2. № 3. С. 20‒29.
Пружинин Б.И. и др. Достоинство знания как проблема современной эпистемологии. Материалы круглого стола // Вопросы философии. 2016. № 8. С. 20‒56.
Тиллих П. Мужество быть / Пер. с англ. Т.И. Вевюрко // Тиллих П. Избранное. М.: Юрист, 1995. С. 7‒131.
Франкл В. Человек в поисках смысла / Пер. с англ. и нем. под общ. ред. Л.Я. Гозмана, Д.А. Леонтьева. М.: Прогресс, 1990. 368 с.
Alfano M. Character as Moral Fiction. Cambridge: Cambridge University Press, 2013. 226 p.
Baehr J.S. The Inquiring Mind: On Intellectual Virtues and Virtue Epistemology. Oxford: Oxford University Press, 2011. 235 p.
Cohen J. Exploring the nature of science through courage and purpose: a case study of Charles Darwin’s way of knowing // SpringerPlus. 2016. Vol. 5. Issue 1532. P. 1‒8.
Learning to Cope: Developing as a Person in Complex Societies / Ed. by E. Frydenberg. Oxford: Oxford University Press, 1999. 360 p.
Maddi S.R. Hardiness: The courage to grow from stresses // The Journal of Positive Psychology. 2006. Vol. 1. P. 160‒168.
Moore G. The politics of the gift. Exchanges in structuralism. Edinburgh: Edinburgh University Press, 2011. 240 p.
Roberts R.C., Wood W.J. Intellectual Virtues. An Essay in Regulative Epistemology. N.Y.: Oxford University Press, 2003. 340 p.
Shapin S. The Mind Is Its Own Place. Science and Solitude in XVII century England // Science in Context. 1990. Vol. 4. No. 1. P. 191‒218.
Sosa E. The Raft and the Pyramid: Coherence versus Foundations in the Theory of Knowledge // Midwest Studies in Philosophy. 1980. Issue 5. P. 3‒25.
A raft or a pyramid: On the nature of intellectual courage*
Ilya T. Kasavin
Institute of Philosophy, Russian Academy of Sciences. 12/1 Goncharnaya Str., Moscow, 109240, Russian Federation; e-mail: itkasavin@gmail.com
The subject matter of the article is the problem of intellectual courage. Its origins can be traced from philosophical ethics, the psychology of morality, virtue epistemology, and
16 |
Философия и научное познание |
the ethics of science. Intellectual courage represents the limit of reasonable fearlessness completing the continuum of “bravery – boldness – courage”. Intellectual courage is an epistemic virtue that ensures the development of knowledge (the discovery and justification of new theories, risky experiments and inventions) in the face of uncertainty and risk. The intellectual courage as an act of a selfless gift demonstrates the special epistemic status of the giver and his or her distance from the community. Being unreduced to the qualities of personal character, intellectual courage embodies a particular communicative phenomenon on the boundary of science and society: the creative loneliness.
Keywords: epistemology, ethics, cognition, courage, intellectual virtue, gift, creativity, loneliness
For citation: Kasavin, I.T. “Plot ili piramida: o prirode intellektual’nogo muzhestva” [A raft or a pyramid: On the nature of intellectual courage], Filosofskii zhurnal / Philosophy Journal, 2020, Vol. 13, No. 4, pp. 5‒16. (In Russian)
Alfano, M. Character as Moral Fiction. Cambridge: Cambridge University Press, 2013. 226 pp.
Baehr, J.S. The Inquiring Mind: On Intellectual Virtues and Virtue Epistemology. Oxford: Oxford University Press, 2011. 235 pp.
Cohen, J. “Exploring the nature of science through courage and purpose: a case study of Charles Darwin’s way of knowing”, SpringerPlus, 2016, Vol. 5, Issue 1532, pp. 1‒8.
Frankl, V. Chelovek v poiskakh smysla [The Man in Search for Meaning], ed. by L.Ya. Gozman and D.A. Leontev. Moscow: Progress Publ., 1990. 368 pp. (In Russian)
Frydenberg, E. (ed.) Learning to Cope: Developing as a Person in Complex Societies. Oxford: Oxford University Press, 1999. 360 pp.
Guseynov, А.А. “Muzhestvo” [Courage], Novaja filosofskaja enziklopedia [New Philosophical Encyclopedia], Vol. 2, ed. by V.S. Stepin et al. Moscow: Mysl Publ., 2001, p. 618 (In Russian)
Karimov, A.R. Epistemologia dobrodeletey [Virtue epistemology]. St. Petersburg: Aleteya Publ., 2019. 428 pp. (In Russian)
Kasavin, I.Т. “Epistemologia dobrodeletey. K sorokaletiju povorota v analyticheskoy filosofii” [Virtue epistemology. On the 40th Anniversary of the Turn in Analytical Philosophy], Epistemology & Philosophy of Science / Epistemologiya i filosofiya nauki, 2019, No. 3, pp. 7‒20. (In Russian)
Leontjev, D.А. Rasskazova E.I. Test zhiznestoikosti [Test for Hardiness]. Moscow: Smusl Publ., 2006. 63 pp. (In Russian)
Maddi, S.R. “Hardiness: The courage to grow from stresses”, The Journal of Positive Psychology, 2006, Vol. 1, pp. 160‒168.
Majatsky, М.А. “Muzhestvo, spravedlivost, filosofia: chitaja ‘Lakheta’ Platona” [Courage, justice, philosophy: reading ‘Lachet’ by Plato], Vestnik Leningradskogo gosudarstvennogo universiteta im. A.S. Pushkina, 2014, Vol. 2, No 3, p. 20‒29. (In Russian)
Moore, G. The politics of the gift. Exchanges in structuralism. Edinburgh: Edinburgh University Press, 2011. 240 pp.
Pruzhinin, B.I. et al. “Dostoinstvo znanija kak problema sovremennoy epistemologii” [The Self-Integrity of Knowledge as a Problem of Modern Epistemology. Materials of Round Table], Voprosi filosofii, 2016, No. 8, pp. 20‒56. (In Russian)
Roberts, R.C. & Wood, W.J. Intellectual Virtues. An Essay in Regulative Epistemology. New York: Oxford University Press, 2003. 340 pp.
Shapin, S. “The Mind Is Its Own Place. Science and Solitude in XVII century England”, Science in Context, 1990, Vol. 4, No. 1, pp. 191‒218.
Sosa, E. “The Raft and the Pyramid: Coherence versus Foundations in the Theory of Knowledge”, Midwest Studies in Philosophy, 1980, Issue 5, pp. 3‒25.
Tillich P. “Muzhestvo bit” [The Courage to Be], trans. by T.I. Vevyurko, in: P. Tillch, Izbrannoie [Collected works]. Moscow: Yurist Publ., 1995, pp. 7‒131. (In Russian)
Философский журнал 2020. Т. 13. № 4. С. 17–36 УДК 113, 141.112 |
The Philosophy Journal 2020, Vol. 13, No. 4, pp. 17–36 DOI 10.21146/2072-0726-2020-13-4-17-36 |
Roger Smith
Roger Smith, Reader Emeritus in History of Science. Lancaster University. United Kingdom, Lancaster, LA1 4YW; Honorary Researcher. Institute of Philosophy, Russian Academy of Sciences. Russian Federation, 109240, Moscow, 12/1 Goncharnaya Str.; e-mail: rogersmith1945@gmail.com
It is a matter of pure convention as to which of
our experiential activities we term mental and which physical.
A.N. Whitehead1
English-language philosophical debate about the relation of mind (or soul) and body, and in parallel, cultural debate about the relation of the humanities and the natural sciences in education, drew in the twentieth century, and draws again now, on the writings of Alfred North Whitehead (1861‒1947). The paper explains this. To do so, it describes Whitehead’s project in systematic metaphysics (or speculative cosmology), best known from Science and the Modern World (1926). Whitehead required metaphysics to be self-consistent, to be informed by and in turn to inform modern scientific knowledge (evolutionary theory, the theory of relativity), and to conform to the intuitions of everyday perception. Trained in mathematics, his style of precise expression requires special comment; the conclusion was a “philosophy of organism” or “process philosophy”. He was a philosophical realist. His understanding of what this entailed led to a radical critique of “scientific materialism”, with all its philosophical failings, which, in his judgment, had been dominant in Western culture since the scientific revolution of the seventeenth century. In four brief sections, the paper provides a background, describes the project in metaphysics, picks out the themes of causal efficacy in perception and of function for special discussion, and concludes with a summary of the importance of Whitehead to public debate about the direction of educated culture.
Keywords: A.N. Whitehead, metaphysics, mind-body dualism, scientific revolution, organism, process, humanities-science
For citation: Smith, R. “Alfred North Whitehead – Against dualism”, Filosofskii zhurnal / Philosophy Journal, 2020, Vol. 13, No. 4, pp. 17‒36.
18 |
Философия и научное познание |
Twentieth-century Anglo-American philosophy has a reputation in Russia for very precise but philosophically unproductive analysis of the logic of language use. If this was indeed the dominant style in the mid-century, there was nevertheless considerable diversity, and, in the interwar years (the 1920s and 1930s), there was a significant continuation of synthetic, systematic philosophy. A number of philosophers educated in Victorian times continued at work, including, for example, G.F. Stout, the Editor (1892‒1920) of the leading philosophical journal, Mind. F.H. Bradley continued to uphold absolute idealism, was respected for his penetrating logic and critical work, and his major book, Appearance and Reality was republished in 1930 and again in 1969 (many years after the first edition, 1893). Another of the philosophers whose name remained well known later, and who indeed at the beginning of the twenty-first century unexpectedly acquired a new audience, was Alfred North Whitehead (1861‒1947)2. Moreover, Whitehead had a reputation in the university world in the humanities disciplines generally, rather than specifically in philosophy departments. There are reasons for this, which this paper will discuss. One large reason was that Whitehead provided an analysis of the mind-body question in the context of the scientific worldview which spoke to “the concern” that civilized culture had lost its way. Whitehead knowingly used a Quaker term, “concern”, to express the manner in which individual feeling and purpose intuitively related to value transcending the particular moment3. In the words of later writers: “The Cartesian split between the mental and physical life of individuals has become a split in Western culture between scientific ‘objectification’ of a meaningless external world and a subjective and largely individualized world of meaning, sensibility, value, and action, to which the concepts of reality and truth have become almost inapplicable”4. This paper introduces this concern in Whitehead’s influential writings.
The first section provides background information; the second links Whitehead’s metaphysics to his analysis of the problem of knowledge and the mind-body question; the third section then takes this discussion a bit further in relation to the linked concepts of causality and of function; the concluding section explains the intellectual and cultural importance the philosophical arguments have had, and continue to have.
Roger Smith. Alfred North Whitehead – Against dualism |
19 |
There is a personal dimension: when as a student I began to study the history and philosophy of science, I was told to read Whitehead – not because he provided a guide, let alone a textbook, but because it was he who had demonstrated in intellectual terms why the history and philosophy of science mattered and was not just another specialized subject area5. Expressed in the most general way, Whitehead’s readers searched for philosophical reasons to believe human action had meaning in the kind of world revealed by advances in natural science. He utterly opposed the doctrine of “vacuous actuality”, belief that science showed there was no meaning in concrete experience of life6. This I will explain. In conclusion, I will use this explanation to suggest reasons for recent interest in Whitehead.
Whitehead was a brilliant mathematician, and it was he, who as a tutor at Trinity College in Cambridge University, recognized the talent of his student and then colleague, Bertrand Russell. Appreciating the common direction of their projects to state the logical foundations of arithmetic, algebra and geometry, they worked on what became the Principia Mathematica (3 volumes, 1910, 1912, 1913). Even while completing this massive study, which aimed at comprehensive self-consistency, the authors became aware of the problems being raised by logicians about the very viability of such a project. Whitehead moved from Cambridge to London and became a senior academic administrator in London University and, during World War One, took part in policy debates about the future direction of higher education. He also served as professor of applied mathematics and studied both the special and general theories of relativity; he was one of very few non-physicists able to debate the mathematical and physical understanding of the theories. He published An Enquiry Concerning the Principles of Natural Knowledge (1919), given a more publicly accessible form in The Concept of Nature (1920). This marked a turn to full-time philosophical study, and in 1924, not wishing to retire, he accepted a professorship in philosophy at Harvard University and moved to Cambridge, Massachusetts. There he worked from first principles systematically constructing a metaphysics, publishing Science and the Modern World (1926), Process and Reality (1929) and Adventures of
20 |
Философия и научное познание |
Ideas (1933)7. The first of these books reached a large audience across the natural science and humanities faculties alike, and it was this work that continued to be widely read and was an inspiration in the field of the history and philosophy of science. Whitehead called his philosophy “a philosophy of organism”, or, alternatively, “process philosophy”. As he stated, “the most concrete fact capable of separate discrimination is the event”, not some thing, but process8. At Harvard, he gained the reputation and garnered the affection of a sage, a wise old gentleman; he was, for instance, never known to be discourteous, let alone to express anger.
This paper discusses the wider appeal of Whitehead’s work. It outlines the nature of the project in metaphysics and not the earlier work in mathematics or the interpretation of the new physics. Nor do I assess his ventures into social commentary, which now appear the most dated aspect of his activity. Further, I do not include an assessment of the use theologians, influenced by the philosopher of religion and metaphysician Charles Hartshorne, made of Whitehead’s metaphysics (“process theology”). Whitehead has been used in attempts to re-establish rational argument not so much for the existence, but for the coming-into-being of God in the coming-into-being in the self-constitution of the world9. Hartshorne kept alive a powerful discussion of Whitehead’s work during the period when many analytic philosophers completely ignored it. I concentrate, however, on what Whitehead wrote about the philosophical consequences of the scientific revolution of the seventeenth century, especially those embedded in presuppositions about the conscious mind and its relation to the material world. This will explain Whitehead’s appeal to people who are not specialist metaphysicians. He decisively rejected a mechanistic view of nature and laid the basis for rational thought about actual existence in terms that described mind (here we may also use the word “soul”) as self-creating agency, participating with all the intuitively known qualitative values that went with being mind (or soul) in existence.
Whitehead categorically rejected the separation of mind and physical nature, and he instead worked out a constructive metaphysics in terms of which it was rational to understand sensuous, purposeful, moral, aesthetic and spiritual awareness as developments in nature. “It is a false dichotomy to think of Nature and Man. Mankind is that factor in Nature which exhibits in is most intense form the plasticity of nature. Plasticity is the introduction of novel law”10. He constructed an ontology in terms of which actions had living meaning and were not the epiphenomenal, contingent consequences of dead nature, the motions of particles and waves, without meaning. The ontology also stressed novelty in time. Whitehead emphatically declared it a “failure of science to endow its formulae for activity with any meaning. The divergence of the formulae about Nature from
Roger Smith. Alfred North Whitehead – Against dualism |
21 |
the appearance of Nature has robbed the formulae of any explanatory character”11. He indicted natural science for abstraction from the actual qualitatively rich world known to everyday intuition. Whitehead criticized the knowledge achieved in natural science, when ascribed the status of truth, for “misplaced concreteness”. This was to be his most quoted and famous expression:
The expression of more concrete facts under the guise of very abstract logical constructions… is an error… the accidental error of mistaking the abstract for the concrete. It is an example of what I will call the “Fallacy of Misplaced Concreteness”. This fallacy is the occasion of great confusion in philosophy12.
He supported this declaration with a historical account of the source of the fallacy in the scientific revolution of the seventeenth century. The achievement of the new science culminating in Newton’s work, he argued, was a disaster for philosophy:
The seventeenth century had finally produced a scheme of scientific thought framed by mathematicians, for the use of mathematicians. The great characteristic of the mathematical mind is its capacity for dealing with abstractions; and for eliciting from them clear-cut demonstrative trains of reasoning, entirely satisfactory so long as it is those abstractions which you want to think about… But this juggling with abstractions can never overcome the inherent confusion introduced by the ascription of misplaced concreteness to the scientific scheme of the seventeenth century13.
This was an argument many scholars in the humanities wanted to hear: it appeared to raise the qualitative and evaluative subject matter of their fields of inquiry – literature, philosophy, history, Classics – to the status of knowledge without abstraction. It erected a rational justification for the humanities in the face of the increasing power and status of the natural sciences in the universities and in cultural life generally. It supported belief that the preoccupation in the humanities with meaning, and hence with interpretation, as opposed to empirical facts, was rationally legitimate. This was then used as a defence against a tendency in modernity to think that the humanities were the remnant of theistic worldviews and dependent on (outdated) sentiment not reason.
Whitehead’s metaphysics, which he also called “speculative cosmology”, and which he developed with logical rigour, described the relatedness of all things in coherent unity. The scheme, if successful, would have made it possible to derive from its principles the meaning of any particular “occasion” (a specially defined word) or actual, concrete moment of existence. By contrast, he argued, in modern culture the progressive assembly of scientific facts, assembled in the framework of demonstrably incoherent metaphysics, was leading civilization towards intellectual, moral and aesthetic meaninglessness. The argument was general in scope, but it applied specifically and pointedly to the sciences of mind-brain interaction – neurophysiology, psychology and, we would now add, neuroscience. The incoherence of the philosophical framework in terms of which scientists pursued knowledge in these disciplines, Whitehead argued, made it
22 |
Философия и научное познание |
impossible for these sciences to achieve meaningful knowledge of human experience. Human experience came with values, or “worth”: “At the base of our existence is the sense of ‘worth’… It is the sense of existence for its own sake, of existence which is its own justification”14. Any cosmology had to take account of “worth”, but natural science had left values to poetry, to the arts, to expressions of moral and spiritual sensibility, and thereby left them without foundation. The natural sciences and the humanities, so to say, had drifted free of each other, and while the sciences were afloat because of their technological effectiveness, the humanities were threatening to drown, lacking any support15.
One further introductory point: Whitehead’s language was well known for it difficulty. Yet, as the quotations about misplaced concreteness suggest, he also made statements that were accessible and had broad appeal. Readers who were not philosophers were attracted to his work but then found that they could not understand, or did not choose to spend the time training to understand, the content of the metaphysics. Or they shook their heads in despair at chapters on mathematics and the theory of relativity. Whitehead’s style in writing, I think, followed from his earlier work on the logical expression of the foundations of mathematics, and though he did not believe in the possibility of logical perfection, he went a great deal further in seeking it than most readers were prepared to follow. In his systematic work, especially in Process and Reality, he introduced a specialized vocabulary, defining words with the kind of precision that only a logician can manage, and then setting out his original arguments in these terms without further explanation. Richard Rorty even asserted that Whitehead’s “critique of alternative cosmologies [to his own] is so radical as to transform systematically the meaning of almost every traditional philosophical term”16. The writing that resulted has perplexed readers. Whitehead combined accessible description of the failure of what he called “scientific materialism” to satisfy reason and emotion alike with a seemingly inaccessible new metaphysical language17. In some lectures and some sections of his books, Whitehead made what he thought were plain, common-sense observations and appealed to ordinary thought, or to the knowledge of the poet as opposed to the knowledge of the scientist, using conventional language. But elsewhere he referred, for instance, to “concrescence” (meaning the actualization of the potential of elements to combine as a unity) or to “creatures” (meaning actual entities of all kinds), adopting specialized language18. As a consequence, readers who wanted to use his work in order to criticize the natural science worldview did so selectively. At times, reference to his work was more emblematic of humanistic opposition to the scientific world‐
Roger Smith. Alfred North Whitehead – Against dualism |
23 |
view than appreciative of his cosmology. Nevertheless, his philosophy was, and is now again, cited for its authoritative account of the failure of natural science to accommodate mind (or soul), meaning and value in knowledge.
Whitehead thought that the purpose of “metaphysical science is not to explain knowledge, but exhibit in its utmost completeness our concept of reality”19. A system of metaphysics had to satisfy three general requirements. Metaphysical statements had, first, rigorously to conform to reason; second, fully take account of the empirically supported conclusions of modern science (evolutionary theory, relativity theory and quantum physics)20; and, third, do justice to, or conform to, the intuitions of reality of the ordinary person. The first requirement, which was equivalent to a principle of logical consistency, was clear (though whether, in the light of twentieth-century understanding of logic it was achievable is another matter). The second requirement established Whitehead’s emphatic commitment to scientific understanding in general and to the place it necessarily had in philosophy. He thought that the empirical results of science had to be taken into account in philosophy and, conversely, that the rational procedures of the philosopher were necessary for the construction of science21. More particularly, he brought from biological knowledge into philosophy an intense appreciation of the nature of an organism and of organic relations, of nature constituted in relations rather than in terms of interacting entities. The study of life, which unlike physical theory included the study of “aim” (purpose) and “enjoyment” (the phenomenal feel of life, desire, emotion), Whitehead held, was inquiry into actual existence without abstraction. The last requirement is more complex to interpret; it is, however, I suggest, the key to understanding why Whitehead has had a broad range of readers. Whitehead was a philosophical realist who thought that ordinary experience, everyday phenomenal awareness, presented the data that a metaphysical scheme had to account for, or “conform to”. The extreme distance between statements of knowledge in physical theory, especially in relativity theory and in quantum mechanics in the twentieth century, and statements about ordinary experience made this a central preoccupation of modern philosophy of science, pitching realist approaches, like Whitehead’s, against instrumentalist epistemologies.
Whitehead argued that ordinary empirical experience demanded realism. This was central. Though his books were substantially devoid of footnoted references, he made clear that his main debts in modern philosophy were to realists and empiricists. Among his contemporaries, he picked out a group of English realists, especially his colleague in the philosophy of education in London, T.P. Nunn,
24 |
Философия и научное познание |
along with Henri Bergson, William James and John Dewey22. The appreciation of the last three is especially relevant, because each, examining “the givens” (“les données”, Bergson’s term) of conscious experience had strongly rejected a language describing atomistic elements in favour of a language recognizing actual continuity23. This was clearly exemplified in James’s very much cited discussion of “streams of consciousness”, later incorporated into what he called “radical empiricism”24. All this created discourse about the conscious world in terms of process. It is therefore all the more striking that Whitehead intensively studied the great empiricist essays of Locke and Hume, essays held responsible for the false analysis of the mental world in terms of atomistic elements. But what interested Whitehead in their inquiries was the way they had attempted to deal with real everyday experience (or, in Hume’s term, “impressions”). He thought that their work (and especially Locke’s discussion of power) could be used in a philosophy of organism, and he valued their work above the Kantian critical alternative25. One other philosopher to whom Whitehead repeatedly referred was Bradley, in spite of Bradley’s absolute idealism, which Whitehead completely rejected, because of the penetrating manner in which Bradley understood the conditions necessary for coherence in thought.
In summary, Whitehead stated that a successful descriptive metaphysics would be evident:
(I) in our direct knowledge of the actual occasions which compose our immediate experience, and (ii) in their [the descriptions] success as forming a basis for harmonising our systematised accounts of various types of experience, and (iii) in their success as providing the concepts in terms of which an epistemology can be framed. By (iii) I mean that an account of the general character of what we know must enable us to frame an account of how knowledge is possible as an adjunct within things known [that is, the knowing subject has to be shown to be participant in what is known in nature]26.
This third point was central to Whitehead’s historical interpretation of the scientific revolution, as he thought the success of that revolution in physical mechanics and astronomy was bought at the expense of the failure of philosophy. The failure was evident in the incapacity of modern philosophy to say how the knowing subject could know the world, from which it was separated, and in philosophy’s incoherence when it came to say how non-spatial mind (or soul)
Roger Smith. Alfred North Whitehead – Against dualism |
25 |
related to body with material and spatial character. Whitehead referred to Descartes’ “disastrous classification of substances into two species”27.
As a result, Whitehead thought it a misapprehension to debate epistemology or the mind-body problem as specialist, bounded problems in philosophy. Only a new metaphysics, built from the ground up, would make it possible to overcome present philosophical blind-alleys. Importantly for the reception of his books, his understanding of the way the seventeenth-century “century of genius” had established incoherent “scientific materialism” as a worldview echoed the judgment of many writers (especially the Romantics) prominent in English-language literary culture28. Reading Whitehead, humanists found scientifically informed philosophy which shared their concerns. This encouraged reference to Whitehead for his criticisms of the limitations of the scientific worldview independently of the metaphysics for which, for Whitehead himself, these criticisms were a preliminary. The limitations Whitehead discerned were manifest to the ordinary person with a realist understanding of experience, the experience given voice in poetic and moral discourse (coming together in the work of great novelists like George Eliot) and made effective in common life.
The first limitation encompassed what Locke and his successors called “the secondary qualities”, the qualities characterizing the sensuous feel of the experiential world – the colour, warmth, tactile character (smooth, rough, etc.), weight, flavour, smell and such like phenomenal modes seemingly intrinsic to the conscious world. To these qualities Whitehead significantly added “worth”, the value existence has for its own sake. With this term he also drew attention to the way sensuous experience was not a neutral matter, not just a matter of having sensations, but intrinsically involved evaluation, interest, enjoyment, emotional colour and so forth. The elimination of these qualities as qualities in reality and their restriction to mind interacting with reality, in the writings of Galileo, Descartes and Newton, Whitehead argued, and the acceptance of mass, spatial position and change of motion as “the primary qualities”, that is, the real qualities of nature, rendered the phenomenal world of human subjective experience alien to nature, detached, albeit in some way miraculously tied to nature29. It rendered scientific description of nature devoid of possible meaning, isolating meaning in the contingent activities of mind with no possible reference to the world. The result was a chronic existential emptiness. It was also, in consequence, impossible to say (as Hume profoundly demonstrated) how we could know anything for certain about the primary qualities and about the world.
The second limitation of the scientific worldview was evident in descriptions of the conscious or phenomenal world in atomistic terms, terms originating in analogy to descriptions of the corpuscular (or atomistic) nature of matter in motion
26 |
Философия и научное познание |
given in the new science. Once again, Whitehead opposed scientific description with description of what he thought the real phenomenal awareness intuited by common sense, awareness of the organic relatedness of events. As already noticed, he unconditionally rejected analysis of psychic life in terms of “elements”, “impressions” or “ideas” linked by association, the kind of analysis found in British writers from Hobbes to John Stuart Mill. Whitehead shared this critical position with Bergson, James, the Gestalt theorists and other psychological writers of his generation. In Whitehead’s metaphysics, this rejection accompanied a root and branch rejection of Hume’s account of causation, about which I comment further in the next section30. Whitehead understood the connectedness felt by a person perceiving and acting as a declaration of the ontologically real organic connectedness of all that exists. He intended this literally: “Finally therefore we are driven to admit that each object is in some sense ingredient throughout nature; though its ingression may be quantitatively irrelevant in the expression of our individual experiences”31. We are functionally related to distant galaxies; and though this is irrelevant for everyday life, it is relevant to truth. Overall, he supported a process ontology and totally opposed the Newtonian conception that there are particular objects occupying particular place in space and time, the conception natural scientists themselves were replacing with the theory of general relativity.
A third limitation, for Whitehead, was, very simply, the mind-body problem. Discussing this, Whitehead gave precise form to a chorus of condemnation of Descartes, and like-minded philosopher-scientists, for making a manifestly incoherent dualism common philosophical currency. Whitehead, moreover, demonstrated that mind-body dualism was not just a specific failing of Cartesian philosophy but a general failing of the metaphysics framing modern science. Whitehead’s critical statements about dualism acquired almost canonical status in English-language humanistic culture. They also informed discussion among scientists and physicians whose interest, whether in neurophysiology, psychology, neurology, psychiatry or psychoanalysis, was the reality of living people rather than isolated minds or brains.
This section discusses in a little more detail Whitehead’s approach to the related concepts of causation and function. This will help appreciate why he called his work a philosophy “of organism” and why this philosophy has inspired, and provided resources for, an escape from mind-body dualism.
Whitehead was convinced that “the current accounts of perception are the stronghold of modern metaphysical difficulties”: scientists studying the senses confronted metaphysical questions whether they liked it or not32. In order to found “an analysis more concrete that that of the scientific scheme of thought”,
Roger Smith. Alfred North Whitehead – Against dualism |
27 |
he therefore “started from our own psychological field, as it stands for our cognition”33. Other British philosophers before Whitehead had stated that the “concrete… psychological field” known to common sense was the source of intuition that the causal relation is real relation, not merely succession or association. Somewhat earlier than Whitehead, the English philosophers James Ward and Samuel Alexander included this kind of argument in Gifford Lectures, the most significant English-language public intellectual forum at this time for debate about science and religion. Whitehead, in turn, wrote up his systematic study of metaphysics, Process and Reality, as a contribution to this lecture series. Alexander, for his part, had argued that the perception of an object changing or moving, or a person’s self-perception of changing or moving, required something in the composition of the perception to carry over from one part of the perceptual field to another and from one moment to the next. “Causality is thus the spatio-temporal continuity of one substance with another; and the cause is the motion which precedes that into which, let us say, it passes or is transformed”34. The ordinary person knew causal relation in perceiving spatio-temporal endurance. Alexander directly stimulated Whitehead, and Whitehead, using Alexander’s word, called this experiential continuity “conformation” of present to past. “Simple physical feelings embody the reproductive character of nature, and also the objective immortality of the past. In virtue of these feelings time is the conformation of the immediate present to the past”35. “Concretely”, Whitehead held, “the psychological field” displayed the continuity of one event with another, that is, organic relation.
Taking a position which his philosophical contemporaries sometimes called “natural realism”, it was essential for Whitehead closely to analyse experience. He wrote as a philosopher, not a psychologist, though the whole direction of his work was to seek constructive relations between logical and empirical research. Nowhere, he thought, was this more needed than in the analysis of experience that results in what was generally termed conscious perception. He distinguished two sensory “perceptive modes”, along with the “conceptual analysis” that forms sensory experience into knowledge36.
The first “perceptive mode” he called “presentational immediacy”, which was “the experience of the immediate world around us, a world decorated by sense-data dependent on the immediate states of relevant parts of our own bodies”. The mode of “presentational immediacy” disclosed the world, as everyday common sense maintained, just as Dr Johnson thought when he struck a stone with his foot in order to refute Berkeley’s idealism. Whitehead used the language of “sense-data” to convey the feeling of particular concreteness involved, but he
28 |
Философия и научное познание |
did not thereby refer to punctal or atomistic sensory elements. Rather, as he wrote: “There are no bare sensations which are first experienced and then ‘projected’ into our feet as their feelings, or onto the opposite wall as its colour. The projection is an integral part of the situation, quite as original as the sense-data”37. There were “relational elements” in the perception of objects – both objects and perceiver were secondary discriminations in a prior relationship. All the quality and value the perceptual field had in everyday life was everyday life was present present in the perceptual relationship, not superadded to a set of discrete and quantifiable elements. In “presentational immediacy” there was emotional, evaluative and symbolic content (warmth, colour, beauty, “worth”, etc.). The qualitative feel of ordinary perceptions was not anthropomorphic projection, the attribution of human qualities to phenomena in a world of physical particles and waves where they did not belong, but intrinsic to perception38. This was a radical rejection of dualism.
The second mode of perception according to Whitehead’s analysis was “the mode of causal efficacy”. This mode was responsible for the perceived continuity of the experienced world, to which I have referred. There was, Whitehead wrote (using Alexander’s word), an “overwhelming conformation of fact, in present action, to antecedent settled fact”, that is, perception was a temporal process (Bergson would have said, exhibits duration) that disclosed the interdependency of past, present and future in terms of real, efficacious causal relations39. He strongly opposed this realist understanding of causality to the standard accounts derived on the one hand from Hume and on the other from Kant (“one school calls it a habit of thought; the other school calls it a category of thought”)40. Like other realist critics of atomistic descriptions of mind, Whitehead analysed the causal relation as a species of relation given in phenomenal awareness: references to “cause” and “effect” were, philosophically speaking, examples of “misplaced concreteness”, however concrete such references appeared in scientific inquiry.
Further, Whitehead argued that the perception of “causal efficacy” had “pragmatic appeal”41. The perceptual mode revealing real causal relations revealed human activity as part of those relations; the mode declared participation, and that participation was efficacious42.
Roger Smith. Alfred North Whitehead – Against dualism |
29 |
Speaking in a psychological register, we can say that Whitehead understood that in sensed movement a person had a direct intuition of causal relation, of the process in which the particular person related to the world around (in biological terms, the environment) and, indeed, related to existence as a whole.
Whitehead therefore re-conceptualized the human, or the animal, and the environment together, or mind, body and society together, as “the organism”: “In principle, the animal body is only the more highly organized and immediate part of the general environment for its dominant actual occasion, which is the ultimate percipient”43. Humans were not observers of, but participants in, the world of causal relations. That participation was the ground of knowledge of the reality of things and people as agents, agents of “functional activity”: “But the conception of the world here adopted is that of functional activity. By this I mean that every actual thing is something by reason of its activity; whereby its nature consists in its relevance to other things, and its individuality consists in its synthesis of other things so far as they are relevant to it”44. That things were in relations was the source of meaning. The meaning was in the relations. In this way, Whitehead brought together a modern imagination, informed by biology, for the functional relations within organisms and between organisms and the environment, with ancient imagination for active process, rather than inert substance, as the being of the world. As I have discussed elsewhere, he thereby reworked a tradition of natural philosophy in which the perception of self-movement had served as a model, or starting point, for thinking about human participation in causal processes45. Whitehead was not at all concerned with the specific physiological or psychological facts of any particular sense, and he held, on logical grounds, that “so far as reality is concerned all our sense-perceptions are in the same boat”, denying to the sense of movement any special epistemological status46. Nevertheless, other people, not so rigorous in logic, did think the modality of muscular sensation had a special immediacy.
Whitehead therefore replaced reference to various categories of things (atomic particles, stars, people, social institutions) by reference to organisms. His language clearly signaled that “occasions” (in conventional language, particular objects, events, people or whatever) were, like living organisms, first, phenomena in time with duration and with directional development (from birth to death), and second, composed of parts in functional relations. Perceptual awareness disclosed organic continuity of cause and effect: “If you start from the immediate facts of our psychological experience, as surely as empiricist should begin, you are at once led to the organic conception of nature”47. Whatever the “occasion”, some thing or event had the character it did by virtue of its evolution from what had come before: there was organic relation. Moreover, what he thought true about any particular “occasion”, he thought true about the cosmos as a whole, which, using Whitehead’s language, was also an “organism”. Indeed, he went on to argue that the universe as a whole exhibited development and functional relations. But I shall not here discuss this dimension of his philosophy and its arguments for a progressive coming into being of God, world and civilization.
30 |
Философия и научное познание |
It is helpful to say something further about the concept of function. The language of function, then and now ubiquitous in the biological and social sciences as well as in everyday life, appears incompatible with the rigorous statement of scientific knowledge in terms of quantified physico-chemical properties. A statement of function states that something is for something, that something is a purpose or end, and purposes and ends, in the modern scientific worldview, exist in the minds of people, in moral principles, in social rules or in the creative being of God, but not in nature. Scholars like Whitehead and Alexandre Koyré
distinguished precisely the exclusion of purpose from explanations of nature as the central feature of the scientific revolution and the rejection of Aristotelianism. Yet the language of function persisted. For Whitehead, this was not just a matter of convenience, the use of language that could in principle be translated into language of physico-chemical properties, but was another symptom of the metaphysical incoherence underlying mind-body dualism: “In between [the concepts of mind and body] there lie the concepts of life, organism, function, instantaneous reality, interaction, order of nature, which collectively form the Achilles heel of the whole system [of scientific materialism]”48. This was an important list of terms in everyday experience, and the argument was that the stubborn persistence of these terms showed that the metaphysics seemingly established at the time of the scientific revolution had not been generally accepted, and had certainly not been accepted in the affairs of everyday life.
Biological knowledge does not consist only of long lists of simultaneous and successive physico-chemical states. Biological knowledge describes what states are for, that is, it gives priority to statements about function. Biological language treats events in nature as doing something for an end: the heart, for example, circulates oxygenated blood and thereby maintains cell metabolism. The description specifies the human significance of the heart: it maintains life. The language conveys the meaning that “maintaining” and “life” count, have a place, a purpose, in the human world. It might appear, in principle, possible to list a series of physical and chemical changes and say, this is a heart beat. This, however, would not be knowledge but a list; moreover, by saying that the list describes “a heart beat”, the speaker would re-engage discourse about what matters for human purposes, that is, discourse that life matters49. The continuing use of the language of function tacitly acknowledges this. Moreover, any reference to function, as well as referring to a purpose, also has “an underlying tendency to instill into every other meaning of the word an active principle of some sort, a ‘doing’, ‘performing’, ‘fulfilling’ principle”, that is, the language perpetuates reference to active principles in the world50. Yet scientists do not dismiss the language of function as a remnant of primitive thought or as a pre-scientific, anthropomorphic figure of speech; the language is in everyday use, unremarked in science and ordinary life
Roger Smith. Alfred North Whitehead – Against dualism |
31 |
alike. For Whitehead, this usage followed naturally, and logically, from awareness of participation in relations in the doings of the world. Awareness was organically related to what went on, and thus what went on could legitimately be said to have a function.
For Whitehead, the language of function in living processes opened an alternative to the language of mind-body dualism. It was language of organic relations in “occasions”. The referral of what took place in life to mind or to body was the contingent outcome of historical events, events the historian of science could trace in the history of studies of life since the seventeenth century. (This judgment I quoted in the epigram.) If the huge number of writers on the mind-body question, drawn to the question in the course of the development of physiology, psychology, and scientific medicine in the nineteenth and twentieth centuries thought they were doing philosophy, they were, ultimately, misguided. They were actors in a form of cultural life in which references to mind or to body symbolized historically embedded value judgments. For Whitehead, the development of a science overcoming historical contingency required a return to metaphysics.
The concluding section says something about the place of Whitehead’s writing in public discussion of cultural life. His philosophy has been significant in the English-speaking world because of vociferous public debate about the relations of what are commonly known as “the arts” (humanities) and “the sciences” (natural sciences). There has recently also been some French-language reference to his metaphysics.
Modern physical science, Whitehead wrote, has abstracted from the awareness that ordinary people have of being in the world in all its qualitative plurality. The modern culture of science has thereby instituted an intolerable “bifurcation of nature”, evident in discussion of “the human” separate from discussion of “nature”51. This separation has become embedded institutionally in the distinction between humanities and natural science disciplines – with the psychological and social sciences awkwardly placed in between and divided about their proper identity. This “bifurcation” has had major consequences. It has made it impossible to answer the basic question of a theory of knowledge: how is knowledge possible? It has produced a picture of nature grossly at odds with everyday perception of the reality of all kinds of qualities. It has burdened philosophy and science with the intractable mind-body problem. It has even called into question the future of civilized culture, because it has led to the isolation of the emotions from the intellect, dividing subjective feeling from objective reason, rendering feeling as an irrational force and intellect as a cold, purely utilitarian or instrumental tool. This was writing that resonated with critics concerned with the dehumanization of the modern world, and with critics of a perceived split between the aims of the humanities and the goals of the sciences in education. In Science and the Modern World, in essays published in The Aims of Education (1929), in his teaching and social
32 |
Философия и научное познание |
engagements in London and then at Harvard, Whitehead directly contributed to these debates. He gained a reputation as an intellectually innovative, profound and humane – one might say, wise – participant. His writings and sayings became linguistic resources for scholars asserting humanistic values in higher education.
It is important to recall that Whitehead had spent a decade contributing, if behind the scenes, to debates at the University of London on the future direction of national education. His social involvement had begun earlier, in Cambridge, where, for example, he promoted, unsuccessfully, the cause of academic equality for women. He helped maintain the momentum of a half-century of pressure to upgrade the position of the natural sciences in the teaching curriculum in schools and universities alike. This pressure relied on two arguments: science was needed in the national and imperial economic and political interest; and scientific education was well suited to creating the kind of informed and rational citizens needed in a democracy. Conservative opponents feared for the loss of the civilized qualities an education in the Classics was said to develop, and they feared the consequences of replacing gentlemanly virtues by utilitarian calculation. Speaking in broad terms, the resolution of this argument in the English-speaking world took the form of a slow enlargement of natural science education, along with the replacement of Classics by the more accessible study of English literature as the vehicle of education in moral and aesthetic culture. In the twentieth century, however, there was commonly a sharp divide in the actual education students received, and hence a divide in outlook among academics and professional people between those educated in the humanities and those educated in the sciences. Through the interwar years, and even into the 1950s, it was common for both senior scientists and senior humanists to pinpoint the split between the arts and the sciences as the central problem facing intellectual culture. The split, for instance, was one motive in the establishment of the history of science as a discipline. The advocates of this discipline believed that it would demonstrate the profound contribution of natural science to humanistic culture, thus healing the science-arts split52. Given all this, Whitehead’s Science and the Modern World, and to a lesser extent his other writings, particularly Modes of Thought (1938), were highly valued over a long period of time.
In the late 1950s and early 1960s in Britain, the same issues were prominent once again, this time in relation to what everyone knew as “the two cultures” debate. This expression was the title of a lecture by a physicist, who was also a novelist and later a politician, C.P. Snow, in 195953. The debate concerned the purposes of education in a society thought to be in need of modernization but also worried about preserving its moral culture. It was also the time of a major expansion of the university system. In this setting, Whitehead’s critical discussion of science, and especially of the relation of “scientific materialism” to values, was
Roger Smith. Alfred North Whitehead – Against dualism |
33 |
perceived to be highly relevant. Indeed, Whitehead appeared the most serious philosophical resource available in addressing the issues raised in “the two cultures” debate. Whatever the difficulties of his language, Whitehead also gave expression to the ordinary person’s experience – much vaunted in the culture of the individual in which he wrote – of being active, of being an agent with value.
Whitehead’s work was therefore cited by scholars engaged in studies of science, including its history, in order to critique mechanistic or scientistic thought about human nature, of the kind found in forms of behaviourist psychology, or sociobiology, or “vulgar” materialism, or naïve positivism, limiting human possibilities to genetic endowment, environmental or economic conditions, the laws of history, or “the facts” crudely understood. A reference to Whitehead signaled hope that it would become possible to integrate human agency and causal events, the qualities of the life of the mind and the functioning of the embodied brain, the history of moral and aesthetic culture and the evolutionary history of the human species. Citing Whitehead was a way of asserting the rationality of belief that the values present in everyday awareness, such as the value of a loved person, were immediately real, and indeed more real than the referents of scientific statements displaying “the fallacy of misplaced concreteness”.
Writing this article in Russia, it is natural to ask whether there are constructive ways to relate Whitehead’s process metaphysics to the history of dialectical philosophy. These philosophies, after all, both derived the significance of particulars, or individuals, from the whole of which the particulars were held to be part. Both represented this whole as a teleological process in time, however much understandings of this differed. Both ways of thought criticized “vulgar” materialist views of human nature and understood human agency in a temporally unfolding process. In terms of philosophical style, both ways of thought were sympathetic to the search for systematic metaphysics, though in the official Soviet case this took the form of a denial of metaphysics and its replacement by a realist account of scientific knowledge. Both opposed the Anglo-American trend towards analytic philosophy. Both philosophies turned to relational processes as the root of meaning. Yet, all these points are very general, and it might be thought that they do little to illuminate the great differences that divided the philosophies and the political cultures of which they were part.
There is a somewhat unexpected contemporary rise of interest in Whitehead’s work in the French-speaking intellectual world. I write “unexpected” because there was for many decades a marked contrast, at times amounting to mutual suspicion, between English-language analytic philosophy (which the French liked to mock as “Anglo-Saxon”) and the much more openly performative practice, concerned with the aesthetics of philosophical statements in French (which critics liked to dismiss as “French theory”) associated with figures like Foucault, Derrida, Baudrillard, Lacan, and so on. (Of course, there were large exceptions to this generalization.) The situation has changed in the last couple of decades. One interesting element in this is the impact of the philosophical writings of Gilles Deleuze, and the thought, especially in the work of Isabelle Stengers, that his work in metaphysics had much in common with Whitehead’s project54. This is
34 |
Философия и научное познание |
not the place to go into this but only to note that Deleuze’s work in metaphysics gained him the reputation as the philosopher of an ontology of open-endedness, flux and the participatory continuity of what was human in nature. While there is perhaps an element of comedy in reading Whitehead, who was quintessentially Edwardian in philosophical style and personal reserve, in the light of a philosopher whose work was taken up in the theatrical street politics of les événements of the late 1960s, their ontologies of process, inspired in part by the imagery they both drew from the life of organisms, can indeed be compared.
In conclusion, Whitehead argued persuasively that perception and action were one process and not a succession of independent events. He constructed a system of metaphysics to demonstrate the rationality of this argument in terms of consistency of statement, in terms of conformity to natural science knowledge and in terms of conformity to ordinary intuitions of the real. He opposed his metaphysics to the incoherent and untenable metaphysics he found in “scientific materialism” since the seventeenth century. In doing this, he radically rejected dualisms of all kinds, the dualisms separating subject and object in knowledge and mind and body in human nature, and proposed an alternative “philosophy of organism”. The metaphysics, he intended, would guarantee the rationality of thought responsive to human intuitions, judgment of the “worth” of life and
appreciation of the historically developed culture, including religion, sustained in the humanities. At times, this appeared like a defence of civilization, tout court. Developments in natural science – evolutionary theory and relativity – Whitehead maintained, were leading scientists themselves to re-examine the metaphysical assumptions of “scientific materialism”. The same re-examination seemed to be called for in the domain where physiology and psychology met, and, we might add, where they continue to meet in the neurosciences.
Whitehead thought there was reason to write: “No one ever says, Here am I, and I have brought my body with me”55. Adopting a more modern idiom, we might turn this around: “No one ever says, Here the brain is, and it has brought me with it”. Yet, I fear someone might thus speak, in which case I would reach for Whitehead.
Alexander, S. Space, Time, and Deity: The Gifford Lectures at Glasgow 1916‒1918, 2 Vols. London: Macmillan, 1966.
Arbib, M.A. & Hesse, M.B. The Construction of Reality. Cambridge: Cambridge University Press, 1986. 286 pp.
Barnes, B. Understanding Agency: Social Theory and Responsible Action. London: Sage, 2000. 163 pp.
Bergson, H. Time and Freewill: An Essay on the Immediate Data of Consciousness. London: George Allen & Company, 1913. 252 pp.
Bordogna, F. William James at the Boundaries: Philosophy, Science, and the Geography of Knowledge. Chicago: Unviersity of Chicago Press, 2008. 382 pp.
Burtt, E.A. The Metaphysical Foundations of Modern Physical Science: A Historical and Critical Essay, 2nd ed. London: Routledge & Kegan Paul, 1932. 343 pp.
Collini, S. Public Moralists: Political Thought and Intellectual Life in Britain 1850‒1930. Oxford: Clarendon Press, 1991. 383 pp.
Roger Smith. Alfred North Whitehead – Against dualism |
35 |
Collini, S. Absent Minds: Intellectuals in Britain. Oxford: Oxford University Press, 2006. 526 pp.
Desmet, R. & Irvine, A.D. “Alfred North Whitehead”, The Stanford Encyclopedia of Philosophy (Fall 2018 Edition), ed. by Ed.N. Zalta [https://plato.stanford.edu/archives/fall2018/entries/whitehead/, accessed on 11.11.2019].
Dombrowski, D. “Charles Hartshorne”, The Stanford Encyclopedia of Philosophy (Summer 2020 Edition), ed. by Ed.N. Zalta [https://plato.stanford.edu/archives/sum2020/entries/hartshorne/, accessed on 11.08.2020].
James, W. “The Feeling of Activity”, in: W. James, Essays in Radical Empiricism. London: Longmans, Green, and Co., 1912, pp. 15‒89.
James, W. The Principles of Psychology, 2 Vols. New York: Dover, 1950.
James, W. “A World of Pure Experience”, in: W. James, Pragmatism and Other Writings. London: Penguin Books, 2000, pp. 314‒336.
Lowe, V. Alfred North Whitehead: The Man and His Work, 2 Vols. Baltimore: The Johns Hopkins University Press, 1985‒1990.
Mayer, A.-K. “Moralizing Science: The Uses of Science’s Past in National Education in the 1920s”, British Journal for the History of Science, 1997, Vol. 30, pp. 51‒70.
Mayer, A.-K. “Setting Up a Discipline: Conflicting Agendas of the Cambridge History of Science Committee, 1936‒1950”, Studies in the History and Philosophy of Science, 2000, Vol. 31, pp. 665‒689.
Mayer, A-K. “When Things Don’t Talk: Knowledge and Belief in the Inter-War Humanism of Charles Singer (1876‒1960)”, British Journal for the History of Science, 2005, Vol. 38, pp. 325‒347.
Noë, A. Out of Our Heads: Why You Are Not Your Brain, and Other Lessons from the Biology of Consciousness. New York: Hill and Wang, 2009. 214 pp.
Ortolano, G. The Two Cultures: Science, Literature and Cultural Politics in Postwar Britain. Cambridge: Cambridge University Press, 2009. 295 pp.
Passmore, J.A. A Hundred Years of Philosophy, 2nd ed. Harmondsworth, Middlesex: Penguin Books, 1968. 574 pp.
Rorty, R. “Matter and Event”, Explorations in Whitehead’s Philosophy, ed. by L.S. Ford and G.L. Kline. New York: Fordham University Press, 1983, pp. 68‒103.
Ruckmich, C.A. “The Use of the World Function in English Textbooks of Psychology”, American Journal of Psychology, 1913, Vol. 24, pp. 99‒123.
Schilpp, P. (ed.) The Philosophy of Alfred North Whitehead. La Salle, IL: Open Court, 1941. 797 pp.
Smith, D. & Protevi, J. “Gilles Deleuze”, The Stanford Encyclopedia of Philosophy (Spring 2020 edition), ed. by Ed.N. Zalta, [https://plato.stanford.edu/archives/spr2020/entries/deleuze/, accessed on 11.06.2020].
Smith, R. Byt chelobekom: istoricheskoe znanie i cotvorenie chelovecheskoi prirody [Being Human: Historical Knowledge and the Creation of Human Nature], trans. by I. Myurberg. Moscow: Canon+ Publ., 2014. 367 pp. (In Russian)
Smith, R. “The Sense of Movement”, Filosofskii zhurnal / Philosophy Journal, 2018, Vol. 11, No. 3, pp. 33‒46.
Smith, R. The Sense of Movement: An Intellectual History. London: Process Press, 2019. 431 pp.
Snow, C.P. The Two Cultures, intro. by S. Collini. Cambridge: Cambridge University Press, 1993. 107 pp.
Stengers, I. Thinking with Whitehead: A Free and Wild Creation of Concepts. Cambridge, MA: Harvard University Press, 2011. 531 pp.
Whitehead, A.N. Adventures of Ideas. New York: Macmillan, 1933. 392 pp.
Whitehead, A.N. Nature and Life. Cambridge University Press, 1934. 96 pp.
Whitehead, A.N. Modes of Thought. Cambridge: Cambridge University Press, 1938. 241 pp.
Whitehead, A.N. Autobiographical Notes (originally published 1941) [https://mathshistory.st-andrews.ac.uk/Extras/Whitehead_Autobiography.html/, accessed on 11.11.2019].
Whitehead, A.N. Science and the Modern World. Cambridge: Cambridge University Press, 1953. 265 pp.
Whitehead, A.N. Process and Reality. An Essay in Cosmology. New York: Free Press, 1957. 430 pp.
36 |
Философия и научное познание |
Whitehead, A.N. Symbolism: Its Meaning and Effect. Cambridge: Cambridge University Press, 1958. 88 pp.
Whitehead, A.N. Izbrannye raboty po filosofii [Selected Works on Philosophy], trans. by A.F. Gryaznov, I.T. Kasavin, A.N. Krasnikov, A.L. Nikiforov, and V.N. Porus; ed. by M.A. Kissel. Moscow: Progress, 1990. 717 pp. (In Russian)
Whitehead, A.N. Priklucheniya idei [Adventures of Ideas], trans. by L.B. Tumanova. Moscow: IPh RAS Publ., 2009. 382 pp. (In Russian)
Whitehead, A.N. The Concept of Nature. Cambridge: Cambridge University Press, 2015. 132 pp.
Young, R.M. Darwin’s Metaphor: Nature’s Place in Victorian Culture. Cambridge: Cambridge University Press, 1985. 341 pp.
Young, R.M. “Persons, Organisms… and Primary Qualities”, History, Humanity and Evolution: Essays for John C. Greene, ed. by J.R. Moore. Cambridge: Cambridge University Press, 1989, pp. 375‒401.
Young, R.M. “The Mind-Body Problem”, Companion to the History of Modern Science, ed. by R.C. Olby et al. London: Routledge, 1990, pp. 702‒711.
Yulina, N.S. “Whitehead”, Novaya filosofskaya entsiklopediya [New Philosophical Encyclopedia], ed. by V.S. Stepin et al. [https://iphlib.ru/library/collection/newphilenc/document/HASH8a533695622572095c348a/, accessed on 11.11.2019]. (In Russian)
Альфред Норт Уайтхед: против дуализма
Роджер Смит
Университет Ланкастера. Lancaster University, United Kingdom, Lancaster, LA1 4YW; Институт философии РАН. Российская Федерация, 109240, г. Москва, ул. Гончарная, д. 12, стр. 1;
e-mail: rogersmith1945@gmail.com
Спор в англоязычной философии о соотношении сознания (или души) и тела и параллельный ему спор о соотношении наук о духе и наук о природе в области образования опирался на протяжении всего XX в. и опирается сейчас на работы А.Н. Уайтхеда (1861‒1947). Это обстоятельство объясняется в предлагаемой работе. Конкретно, в работе описывается проект систематической метафизики (или спекулятивной космологии) Уайтхеда, представленный в наиболее известной форме в его работе «Наука и современный мир» (1925). Согласно позиции Уайтхеда, метафизика должна быть внутренне непротиворечивой, просвещенной, но также и просвещающей современную науку (в частности, эволюционную теорию и теорию относительности), согласуясь при этом с интуициями обыденного восприятия. Поскольку Уайтхед был по образованию математиком, его рассуждения требовали пояснений. Как бы то ни было, из этих рассуждений следовала «философия организма» или «философия процесса». Как философ, Уайтхед был реалистом. Его понимание реализма порождало радикальную критику «научного материализма» и всех его философских недостатков, которые, по мнению Уайтхеда, преобладали в европейской культуре со времен научной революции XVII в. Данная работа состоит из четырех разделов, представляющих тот контекст, в котором разрабатывался метафизический проект Уайтхеда, его основные характеристики с отдельным рассмотрением причинной эффективности в области восприятия и проблемы функционирования, и, наконец, заключение, в котором резюмируется проект Уайтхеда и его значимость для общественной дискуссии о направлении развития просвещенной культуры.
Ключевые слова: А.Н. Уайтхед, метафизика, дуализма сознания и тела, научная революция, организм, процесс, науки о духе и науки о природе
Для цитирования: Smith R. Alfred North Whitehead – Against dualism // Философский журнал / Philosophy Journal. 2020. Т. 13. № 4. С. 17‒36.
Философский журнал 2020. Т. 13. № 4. С. 37–51 УДК 165.24 |
The Philosophy Journal 2020, Vol. 13, No. 4, pp. 37–51 DOI 10.21146/2072-0726-2020-13-4-37-51 |
Д.В. Чирва
Чирва Дарья Викторовна – ассистент. Национальный исследовательский университет ИТМО. Российская Федерация, 197101, Санкт-Петербург, Кронверкский пр., д. 49; e-mail: dashachirva@
gmail.com
Целью статьи является обозначение основных существующих в настоящий момент траекторий ответа на вопрос, в каком смысле возможно утверждать, что животные разумны и способны мыслить. Современные дебаты на тему мышления и разумности животных представляют собой новый материал для отечественных исследователей. Сложность разработки вопроса о мышлении животных связана с наличием лингвистического барьера между людьми и другими живыми существами. Отсутствие языковой способности в рамках классической философии являлось свидетельством неразумности. В статье анализируется аргумент Дэвидсона в поддержку данной позиции, построенный с опорой на базовые положения его концепции лингвистического холизма. Наряду с негативным решением вопроса о мышлении животных автор выделяет в качестве значимых два положительных подхода. Во-первых, это интерпретивизм Д. Джеймисона, основывающийся на перспективах второго и третьего лица в процессе интерпретации, хотя и отрицающий сущностное отличие процессов понимания поведения человека и животного. Во-вторых, это концепция протологики Х.Л. Бермудеса. С точки зрения автора статьи, этот подход представляет наибольший интерес для развития данной тематики исследований, поскольку Бермудес не редуцирует вопрос о мышлении животных к особенностям мышления человека, демонстрируя теоретическую возможность существования мышления вне репрезентативной системы языка посредством поиска эквивалентов для разделительного умозаключения, гипотетического силлогизма (modus ponens), рассуждения от противного (modus tollens). Как заключает автор, именно концепция Бермудеса создает основу для дальнейшего философского исследования вопроса о мышлении животных.
Ключевые слова: мышление животных, мышление, лингвистический барьер, язык, интерпретивизм, протологика, Бермудес, Глок, Джеймисон, Дэвидсон
38 |
Философия и научное познание |
Для цитирования: Чирва Д.В. Могут ли животные мыслить? Концепции лингвизма, интерпретивизма и протологицизма // Философский журнал / Philosophy Journal. 2020. Т. 13. № 4. С. 37‒51.
Значительную часть окружения человека сегодня составляют механизмы и животные. Исследование первых сформировало теорию классического естествознания в период Нового времени. Любое исследование поведения животных всегда оказывается проблематичным, поскольку осуществляется в рамках своеобразной вилки между двумя крайними позициями: антропоморфизмом и механицизмом. Соответственно, поведение животных интерпретируется таким же образом, как и поведение людей, или животные понимаются как своего рода биологические автоматы, которым недоступна область сознательных смыслов и которые действуют на основании заложенных в них генетических программ. В целях исключения чрезмерной антропорфизации в зоологии в качестве регулирующего нормативного принципа применяется канон Моргана. Он предполагает воздержание от психологических объяснений поведения животных до тех пор, пока не исчерпаны возможности объяснения поведения без допущения существования ментальных причин. На самом деле объяснять поведение в терминах убеждений и желаний – задача более простая по сравнению с процессом поиска инструментальных причин, обусловливающих те или иные действия животного. Становление научности познания, в том смысле термина «научность», в котором и философия научна, проходило под знаком избавления от человеческой способности вменять сознание, разум окружающим явлениям. Отказ от различных форм анимизма и антропоморфизма свидетельствовал о прогрессе научности и растущей силы человеческого познания1. В настоящий момент успех науки настолько очевиден, что наступил период рефлексии и распространение получило воззрение, в рамках которого происходит присвоение сознательности и разумности живым существам, отличным от человека2.
В этологии существует несколько основных экспериментальных парадигм для поиска ответа на вопрос, обладают ли животные рациональным мышлением, обусловлено ли их поведение комплексами убеждений и желаний. Представление о преимуществах той или иной экспериментальной парадигмы находит подтверждение скорее эмпирическим путем. Однако любой подход основывается на общих теоретических предпосылках. Они составляют предмет метаисследования, представляющего интерес уже не только для зоопсихологов и этологов, но и для профессиональных философов. Основной вопрос, поиском ответа на который занимаются участники дебатов на данную тему, таков: «Каким условиям должно удовлетворять поведение животного, чтобы у нас были основания признавать его рациональным?».
Работа в этом направлении начинается с прояснения понятий «рациональность», «желание», «убеждение» в контексте вопроса о разумности
Д.В. Чирва. Могут ли животные мыслить?.. |
39 |
животных3. Данная дискуссия, с одной стороны, имеет значение для определения границ рациональности. Ведь исторически, начиная с Аристотеля, в европейской философской традиции речь идет о человеке именно как о «разумном животном». Выявление способности действовать на основании разумных причин у других видов оказывает существенное влияние на эпистемологию. С другой стороны, вопрос о том, обладают ли рациональностью животные, имеет не только эпистемологический интерес. Его решение отразится на нормах этики и права.
В течение последних пятидесяти лет дискуссия о разумности животных ведется в рамках трех исследовательских областей: философии сознания, философии действия и философии языка. Категория, объединяющая их, – интенциональность. Допуская ее наличие в действиях животного, мы тем самым получаем основание утверждать, что его действия определяются ментальными причинами, т.е. убеждениями и желаниями. Их наличие в свою очередь позволяет применить для анализа действий категории рационального и иррационального.
В задачи данной статьи входит описание и анализ трех траекторий ответа на вопрос о том, мыслят ли животные, можем ли мы характеризовать их поведение как рациональное. Введение в данный круг теоретических проблем представляет интерес для русскоязычных читателей, поскольку вопрос о мышлении животных не подвергался тщательной разработке в отечественной философской традиции в такой же степени, как в зарубежной4. В данной статье автор проанализирует подходы трех авторов: Дональда Дэвидсона, Дейла Джеймисона и Хосе Луиса Бермудеса. Как в круге вопросов о сознании точкой отсчета для исследования становится позиция дуализма, наиболее четко и ясно сформулированная Р. Декартом в XVII в., так и в исследованиях рациональности животных сегодня невозможно обойтись без работы Дэвидсона. Основные результаты его работы по этому вопросу изложены в двух небольших текстах: главе «Мышление и речь» из книги 1984 г. «Истина и интепретация»5 и статье «Разумное животное?»6. Теория рациональности Дэвидсона представляет собой золотой стандарт в сфере философских исследований мышления животных. Джеймисон и Бермудес в своих проектах стремятся выйти за рамки ограничений, накладываемых теорией Дэвидсона, ищут способы поставить под сомнение основные принципы его аргументации7.
40 |
Философия и научное познание |
Дэвидсон, американский философ языка и сознания, начинает исследование разумности животных с вопроса «может ли существовать мышление без речи?»8. К положительному ответу нас склоняют различные ситуации, в которых мы наблюдаем действия животных, как будто соответствующие определенной логике. Так, Дэвидсон ссылается на пример Нормана Малкольма с собакой, которая, преследуя в лесу белку, загоняет ее на дерево, лает под ним. Тем временем белка незаметно для собаки перепрыгивает на другое дерево. Увидев такую картину, мы с легкостью допускаем, что пес лает, поскольку убежден в присутствии белки на том дереве, где он ее видел мгновение назад9. Однако, по мнению Дэвидсона, это заключение является следствием установки антропоморфизма. Удовлетворительного обоснования оно не имеет. Существует ли теоретическая возможность обосновать такое заключение? Дэвидсон дает развернутый ответ на основе холистической теории значения, развиваемой им вслед за У. Куайном10.
Мы допускаем, что какое-либо существо мыслит, если его поведение может быть интерпретировано, т.е. охарактеризовано как интенциональное. В нашем языковом описании используются психологические глаголы (такие как, например, «знать», «верить», «желать»), после которых следует предложение, вводимое с помощью союза «что». Мы приписываем существу состояния, обозначенные таким глаголом. Например: «Кот ведет себя так, будто убежден, что я сейчас исчезну из дома вместе в большим чемоданом, стоящим у двери». Глаголов, обозначающих психологические состояния, в языке множество: быть убежденным, надеяться, верить, ожидать. В качестве фундаментального типа мысли Дэвидсон выделяет убеждение, поскольку для того, чтобы радоваться тому или помнить о том, что лето наступит, прежде всего необходимо иметь убеждение, что лето наступит. Существенным и несомненным для Дэвидсона является тот факт, что мысль о наступлении лета возможна только в связи со множеством других убеждений. Следовательно, первая выделяемая им характеристика мысли такова: мысль обладает определенностью благодаря занимаемому ею месту в логическом и эпистемическом пространстве всей системы убеждений. Так, убеждение в том, что лето наступит, связано с убеждениями, что существует цикличность в смене времен года, существуют периоды времени, отличающиеся относительным постоянством погоды, летом мы имеем возможность видеть солнце чаще, чем осенью, и т.д. Данная система убеждений не может быть эксплицирована полностью, поскольку она практически соразмерна всему объему возможных мыслей и изменяется со временем. Вторая характеристика мысли, согласно Дэвидсону, заключается в том, что сама мысль автономна по отношению к убеждению. Наличие мысли еще не означает, что в ее отношении сформировано убеждение.
Определив отличительные особенности мысли, Дэвидсон переходит к следующему шагу развертывания своего аргумента, вводя фигуру переводчика (interpreter), того, кто наделяет смыслом высказывания другого.
Д.В. Чирва. Могут ли животные мыслить?.. |
41 |
«Субъект не может иметь мыслей, если он не переводит речь другого»11 – вот основной тезис. Вслед за идеей перевода, интерпретации в аргументе Дэвидсона возникает представление об истинности как третьей необходимой характеристики мысли. Понимание речи другого возможно, поскольку переводчик располагает сведениями, при учете которых, во-первых, высказывание является истинным, а, во-вторых, истинными оказываются и все связанные с ним высказывания. «Например, переводчик с русского языка знает, что если предложение “Пистолет заряжен, и дверь закрыта” истинно, то предложение “Дверь закрыта” также истинно. Предложения языка располагаются в логическом пространстве, образованном структурой отношений такого рода»12. Согласно Дэвидсону, наше представление о том, как устроено логическое пространство мышления и каким образом оно связано с языком, находит выражение в концепции действия здравого смысла. Используемая в ней модель телеологического объяснения основывается на понятиях желаний и убеждений, которые в объяснении выступают в качестве причин действия. В конечном итоге обнаруживается связность и преемственность в поведении субъекта, выявляемая на основе связей между желаниями и убеждениями, следующими за одними действиями и предваряющими последующие. Рациональность такого объяснения опирается на имплицитное предположение, что любой субъект, имеющий тот же комплекс убеждений и желаний, совершит то же действие, что и субъект, чье поведение объясняется. Однако поскольку в отличие от самого действия, желания и убеждения недоступны нам непосредственно, то возможно допустить существование двух и более совокупностей установок, которые приводят к одному и тому же результату. Это ведет к возникновению вопроса о критерии выбора между ними. С целью устранения этого затруднения Дэвидсон отсылает к теории принятия решения в условиях неопределенности Ф. Рамсея13, в которой учитывается не только насколько желателен тот или иной результат, но и с какой степенью вероятности, придерживаясь определенных линий поведения, возможно достичь такого результата. Таким образом, мы учитываем силу предпочтения и степень убежденности в какой-либо идее.
Все стандартные пути проверки истинности теории принятия решения в условиях неопределенности опираются на использование языка. Приписывание желаний и убеждений идет рука об руку с интерпретацией речи. Она в качестве своего базиса предполагает теорию истинности высказывания, поскольку только предположение существования истинной интерпретации делает ее саму возможной. Дэвидсон отсылает нас к теории истины Тарского, адаптированной для естественных языков. Если мы знаем, что говорящий считает свое высказывание истинным и нам известно, как его интерпретировать, то этого достаточно для того, чтобы корректно приписать говорящему наличие того или иного убеждения. Таким образом, истинность предложения базируется на двух факторах: значении, которое вкладывает говорящий, и имеющемся у него убеждении. Однако, что важно для теории интерпретации Дэвидсона, говорящий может ошибаться. В совокупности его убеждений встречаются и ложные. Сталкиваясь с ними, мы оказываемся
42 |
Философия и научное познание |
в ситуации рассогласования между статусом предложения «принимаемое за истинное» и статусом «являющееся истинным». Значимо то, что установка субъекта «принимать за истинное» является убеждением, и именно оно может оказаться ложным. Основанием для его идентификации в качестве такового служит публичная объективная истина, т.е. совокупность убеждений, существующих в том или ином языковом сообществе и призванных увеличивать в нем степень согласия.
Введение понятия объективной истины и возможности ошибки в теорию интерпретации предполагает также, что субъект – участник сообщества переводчиков должен иметь и понятие убеждения, а не просто те или иные убеждения. Это необходимо, поскольку понятие убеждения выступает основой для соотнесения личного убеждения с нормами сообщества, существующими в языке. Невозможно иметь убеждение без понятия о нем, поскольку его наличию всегда сопутствует возможность ошибки как следствие имеющейся у говорящего способности различать истину и ложь. «<…> только существо, которое может интерпретировать речь, может иметь понятие мысли»14. Отсутствие языковой способности делает для животных недоступным наличие когнитивных состояний второго порядка, а это необходимое условие для наличия мышления. Мысль невозможна без того, чтобы субъект мог утверждать ее истинность. В свою очередь истинность мысли невозможна без языка. Животные в силу отсутствия у них языка не могут претендовать на членство в сообществе мыслителей.
Джеймисон, профессор экологических исследований и философии Нью-Йоркского университета, согласен с Дэвидсоном в том, что мыслить означает, в первую очередь, иметь психологические состояния, выразимые в пропозициональных установках с помощью глаголов, обозначающих намерение, убеждение, сомнение и т.п. В сборнике «Философия сознания животных» под редакцией Роберта Лёрца15 опубликована статья Джеймисона «О чем думают животные?»16, в которой он дает свой ответ на этот вопрос. Если интерес Дэвидсона к проблематике мышления животных имеет сугубо теоретический характер и связан с общим контекстом его работы по созданию концепции языкового значения, то мотив Джеймисона прагматико-эпистемологический. С его точки зрения, основная трудность в решении вопроса о мышлении животных связана с тем, что большая часть людей интуитивно соглашается с двумя утверждениями:
(1) Многие животные мыслят.
(2) О чем именно животные мыслят в конкретных ситуациях, не может быть достоверно установлено.
Д.В. Чирва. Могут ли животные мыслить?.. |
43 |
Они противоречат друг другу и соответственно не могут быть одновременно истинными. Джеймисон анализирует четыре попытки снять противоречие. Три из них он отвергает и в качестве четвертой предлагает собственный подход.
Он начинает свой анализ с рассмотрения элиминативизма, принимающего истинность утверждения (2) и отрицающего (1). В чистой форме он представляет собой разновидность верификационизма. Если допустить, что утверждать можно только то, истинность чего может быть непосредственно верифицирована, то эту операцию не осуществить в отношении утверждения (1). Джеймисон показывает абсурдность верификационистского тезиса, отсылая к научным фактам. Так, разговор о черных дырах невозможен, поскольку истинность любого утверждения о них не может быть напрямую верифицирована в силу отсутствия возможности их наблюдения.
Позицию Дэвидсона он также относит к числу элиминативистских. Как мы показали выше, согласно дэвидсонианскому подходу, мышление предполагает наличие достаточно сложной системы репрезентаций, в которой могли бы найти отражение тонкие различия между убеждениями. В ней необходимы убеждения второго порядка, касающиеся вопроса об истинности или ложности убеждений низшего порядка. Возражение Джеймисона строится на основе отрицания представления Дэвидсона о том, что обладание разнообразными пропозициональными установками основывается на языке. Даже если допустить необходимость языка для формирования пропозициональных установок, то из этого еще не следует, что это должен быть публичный язык. Джеймисон допускает, что репрезентативную функцию мог бы выполнить и язык мышления Д. Фодора17. Как функциональный аналог публичного языка он может обеспечить возможность наделения убеждений тождественным содержанием без того, чтобы предполагать уровень объективных и публичным образом определяемых истин. К тому же, с точки зрения Джеймисона, как повседневные, так и научные наблюдения за животными содержат поведенческие свидетельства того, что они способны удивляться, а значит, сомневаться в имеющихся у них ожиданиях от окружающей среды18. Таким образом, какой-то аналог убеждений второго порядка, касающихся истинности, может быть доступен животным.
На наш взгляд, простой отсылки к гипотезе языка мышления Фодора недостаточно для опровержения теории Дэвидсона. Отрицание значимости публичного языка для формирования содержательных убеждений предполагает недопонимание последней. Содержание убеждений, согласно концепции Дэвидсона, не возникает отдельно от сосуществования с ним убеждений второго порядка, касающихся вопроса истинности. Убеждение обретает свою идентичность там и тогда, когда возможно поставить вопрос о его истинности, а это осуществимо только при наличии публичного языка как гаранта объективной истины. Джеймисон же для удобства своей аргументации отделяет вопрос об истинности от публичности языка и, как ему кажется, продемонстрировав несостоятельность гипотезы о связи между ними, движется дальше к отрицанию следующей концепции: непродуманного (wet) элиминативизма.
44 |
Философия и научное познание |
Данная концепция в измененной форме принимает утверждение (1): животные могут обладать состояниями, напоминающими убеждения. Таким образом допускается градуальность в отношении убеждений: если принять за стандарт убеждения человека, то у разных животных мы можем обнаружить состояния, в большей или меньшей степени сходные с человеческими. Однако такого рода допущение базируется на возможности обозначения критерия различия степеней сходства психологических состояний животных и человека. Данная задача выглядит невыполнимой, поскольку исходным положением этой концепции является отсутствие возможности выявления четкого критерия.
Третья концепция, разбираемая Джеймисоном, – теория примитивного содержания (theory of brute content). В ней утверждение (2) принимается в слабой форме. Первая ее версия представлена в работах Фодора, который допускает, что мысль в формате репрезентации буквально прописана в нервной системе животного. Отсутствие у нас знания, о чем думают животные, – следствие нашей неспособности считать такой «текст». Второй версии данной теории примитивного содержания Джеймисон дает имя фрегеанской. Согласно ей, факт наличия мыслей у животных не ставится под вопрос. Однако получить к ним доступ можно только изнутри самого сознания животного. Представление о зазоре между знанием, фактически имеющимся в нашем распоряжении, и теоретически существующим, импонирует многим исследователям. Однако Джеймисон отвергает данное допущение. Такая «картезианская» понятийная парадигма оказывается слишком ограниченной для того, чтобы учитывать множество факторов, влияющих на приписывание нами мышления другим существам.
Собственная теория интерпретивизма Джеймисона (interpretivism) в качестве исходного пункта имеет прагматическую задачу поиска решения: люди желают жить в понятном им мире и успешно взаимодействовать с другими существами, действующими в нем. Необходимым условием для этого является совершение действий исходя из допущения, что нас окружают существа, поведение которых мы способны понять. Знание контекста, объем общих представлений о мире, информация о конкретном деятеле, представление об условиях его существования – все оказывает влияние на формирование наших установок. Наделение значением действия другого деятеля может быть как истинным, так и ложным. Критерием истинности, согласно Джеймисону, выступает идея успеха. Иными словами, он считает, что приписывание определенных убеждений агенту является лишь одним из многих способов наделения смыслом как своих действий, так и действий других.
Ключевая идея интерпретивизма – предположение глубинной связи между тем, о чем мыслит организм, и какие мысли приписывает ему интерпретирующий. Джеймисон предлагает не останавливаться на обсуждении трудностей, возникающих в связи с допущением такого рода связи, а обратиться к преимуществам интерпретивизма. К ним он относит, во-первых, представление о том, что содержание мышления возникает в результате взаимодействия организма с интерпретирующим, а не является записью в мозге или сознании. Во-вторых, интерпретивизм допускает привилегию перспективы второго и третьего лица, а не первого. Ответ на вопрос, о чем думает животное в конкретной ситуации, дается из перспективы второго или третьего лица. В-третьих, утверждение, что нам неизвестно, о чем думают животные в конкретных ситуациях, отрицается на основе допущения
Д.В. Чирва. Могут ли животные мыслить?.. |
45 |
наличия глубинной связи между двумя организмами. Так представленный интерпретивизм напоминает интенциональную установку Д. Деннета19. Сам Джеймисон отмечает это, однако полагает, что позиция первого может быть сведена к простому желанию эмпирика устранить разного рода «внутренние» сущности, недоступные для публичного наблюдения.
Джеймисону остается лишь адаптировать интерпретивизм к вопросу о мышлении животных. По его мнению, нет существенной разницы между животными и людьми, когда интерпретирующий дает объяснение действиям другого деятеля. Тот или иной эксперимент, посвященный определению того, чего же именно желает животное, не устраняет возможность множества различных интерпретаций. Решающее значение имеет то, что думает сам наблюдатель, из каких установок он исходит. В случае человека у нас есть возможность задать ему вопрос относительно его желания, убеждения, мотивации, но его ответ – это в свою очередь еще одна разновидность поведения, также подлежащая пониманию в условиях наличия множества различных способов интерпретации. Более того, каждому из нас может быть знакома ситуация, когда другого деятеля он понимает лучше самого себя. Принижение значимости перспективы первого лица в интерпретивизме происходит потому, что люди вынуждены сами себя интерпретировать (как self-interpreting creatures). Джеймисон стирает значимость различия между говорящим человеком и молчащим животным. Сформулированный в его изложении интерпретивизм не отсылает напрямую ни к Куайну, ни к Деннету, ни к Дэвидсону, но представляет собой манифест по принижению значимости перспективы первого лица в процессе понимания и интерпретации в межличностной коммуникации.
Особое место в полемике о мышлении животных занимает работа Х.Л. Бермудеса «Мышление и протологика животных»20 из сборника 2006 г. «Разумные животные?» под редакцией С. Харли и М. Наддса. Задача проекта Бермудеса – определение концептуальной возможности существования логических заключений в отсутствии репрезентативной системы языка. Если удастся дать описание форм умозаключений без опоры на язык и объяснить их без предположения наличия у животного основных логических понятий, то из этого допустимо заключить, что допущение рациональности у животных является логически возможным. Данные условия важно соблюсти, поскольку именно язык делает возможным мысль о мысли. В монографии «Мышление без слов»21 Бермудес называет акт второго порядка интенциональным возвышением (intentional ascent). Для его осуществления необходимо, чтобы у мысли был лингвистический носитель. Именно язык позволяет выявлять внутреннюю структуру мыслей, изучение которой составляет предмет логики. Познание истинности как характеристики мысли также возможно только при условии возможности интенционального
46 |
Философия и научное познание |
возвышения, поскольку оно предполагает наличие в уме одной мысли, которой приписывается свойство высшего порядка в форме другой мысли.
Бермудес, выполняя обозначенные им условия, выявляет три формы умозаключения, возможные на нелингвистическом уровне. Их совокупности он дает наименование протологики. В ее состав входят: умозаключение на основе исключения альтернативы, гипотетический силлогизм, или modus ponens, и рассуждение от противного, или modus tollens. В логике эти три типа вывода представляются с помощью пропозициональных операторов дизъюнкции, импликации и отрицания. Следовательно, нужно найти путь понимания данных умозаключений без привлечения логического аппарата.
Реализацию данного проекта Бермудес начинает с упрощения задачи через поиск эквивалентов. Для умозаключения на основе исключения альтернативы таковым оказывается условное умозаключение (conditional reasoning). Пусть А обозначает «Газели отсутствуют у водопоя», а B – «Лев отсутствует у водопоя». Дизъюнкция «A или B» с точки зрения истинности эквивалентна условному умозаключению «Если не А, то B». Далее Бермудес находит способы понимания аналогов отрицания и условного высказывания без совершения акта интенционального возвышения.
Протоотрицание, с его точки зрения, представляет собой мысль, в качестве предиката которой выступает одна из пары противоположностей: отсутствие-присутствие, безопасность-опасность. Существа без языка не могут осознать понятие противоречия, поскольку из этого следует, что они должны были бы понимать, что два противоположных утверждения не могут быть истинными, а это, в свою очередь, опирается уже на представление о модальности и времени и с необходимостью предполагает интенциональное возвышение. Уверенность в том, что животные могут иметь пары противоположных понятий и использовать их в простейших умозаключениях, Бермудес обосновывает, проводя аналогию. Утверждение, согласно которому использование противоположных понятий предполагает наличие теоретического постижения понятия противоречия, не более правдоподобно, чем то, что использование числовых понятий предполагает теоретическое постижение понятия числа22.
Таким образом, если допустить возможность операции протоотрицания, основанной на примитивном понятии противоречия, то в нашем распоряжении оказывается инструмент для введения двух примитивных форм вывода, содержащих отрицание.
Так, умозаключение на основе исключения альтернативы может быть преобразовано в обычное условное умозаключение, если основную посылку представить в виде условного высказывания. «Если газель присутствует на водопое, то лев отсутствует на водопое». Представленная таким образом мысль – результат умозаключения, основанного на факте того, что присутствие и отсутствие – противоположные понятия. Любое существо, располагающее таким понятийным аппаратом, способно осуществить и аналог рассуждения от противного (modus tollens). Достаточно представить первый этап рассуждения в виде условного высказывания, второй – в виде протоотрицания следствия, что, в свою очередь, приведет к протоотрицанию основания. Бермудес для демонстрации использует тот же пример с животными на водопое: «Если газель присутствует на водопое, то лев отсутствует
Д.В. Чирва. Могут ли животные мыслить?.. |
47 |
на водопое. Лев сейчас присутствует на водопое. Значит, газель отсутствует на водопое». Валидность такое умозаключение получает не за счет формы, а по причине того, что в его основе лежит конкретная пара противоположных понятий. Тогда как в оригинальном modus tollens переход осуществляется на основе правил вывода. Они предполагают акт интенционального восхождения, а значит, и язык.
На следующем этапе разработки протологики Бермудес переходит к решению еще более сложной задачи: поиску предшественника условного оператора и объяснению его функционирования в отсутствие языка. В логике высказываний данный оператор позволяет сформировать сложную мысль из двух простых, при этом результат их сложения будет истинным во всех случаях, за исключением того, когда первая мысль истинна, а вторая ложна. Очевидно, что такое рассуждение предполагает интенциональное возвышение. Возникает вопрос, каким еще образом может быть представлена связь двух компонентов. Бермудес находит ее в отношении причинно-следственной связи. Если в условном умозаключении посредством оператора устанавливается отношение истинности между мыслями, то каузальное умозаключение о причинах основывается на отношении причинности между двумя положениями дел. Следовательно, возможно допустить, что для каузального умозаключения не требуется интенциональное возвышение и язык. Однако речь здесь идет не об инструментальном обусловливании, представление о котором возникает у животного, когда оно замечает, что изменения в окружающей среде возникают в ответ на его воздействия. Причинное отношение, предполагаемое в каузальном умозаключении, не должно быть связано с воздействиями самого деятеля, что подчеркивает Бермудес в рамках своей полемики с Р. Милликан23.
В экспериментах психолога А. Лесли демонстрируется, что младенцы и животные знакомятся с отношением причинности довольно рано по шкале индивидуального развития24. Отчасти это объяснимо с позиции эволюционной теории: различать случайное следование и причинные регулярности – навык, необходимый для выживания в изменчивой среде обитания. Однако понятие об отношении причинности формируется только с помощью языка, поскольку оно предполагает понимание модальности: невозможно, чтобы причина была, а ее следствие не возникало. В отсутствии языка представление о причинности сводится к фиксации регулярностей в окружающей среде. Не любые связи между явлениями принимаются за причинные. Различать простые ассоциации и регулярные связи способны высшие приматы25. Младенцы в возрасте нескольких месяцев имеют представление, согласно которому только предметы, непосредственно физически контактирующие, могут взаимодействовать причинным образом. Регулярности, которые способны воспринимать животные, не должны быть абсолютными, не допускающими исключений. Протопричинное понимание, таким образом, выступает основанием для протоусловного умозаключения. Тем самым, гипотетическое умозаключение получает свою реализацию на уровне рассуждения без языка.
48 |
Философия и научное познание |
Бермудес довел до конца выполнение своей задачи по преобразованиям отрицания и условного высказывания, необходимых для установления аналогов основных форм вывода в логике. Аналогом отрицания на уровне протологики оказалось умение использовать пары противоположных понятий, а аналогом условного высказывания – способность отслеживать причинные связи между событиями. Исходная задача – показать концептуальную возможность протомышления в отсутствие языка – оказалась решена.
Протологика представляет собой оригинальный подход, однако для его дальнейшего развития необходимо решить вопрос о соответствии форм протомышления мышлению как таковому (congruity problem). В противном случае указание на то, что концепция Бермудеса не имеет никакого отношения к языковому мышлению как основному объекту изучения когнитивных исследований, станет одним из аргументов против нее. В результате позиция лингвизма Дэвидсона окажется непреодоленной. Для защиты протологицизма необходимо выявить основание, опираясь на которое можно было бы заключить, что те формы понятий, умозаключений и вывода, которые могут быть реализованы без лингвистического носителя, тем не менее представляют собой формы подлинного мышления.
Философ университета Цюриха, специалист по философии языка и мышления животных Х.-И. Глок считает необходимым с этой целью обратиться к понятию суждения как одной из составляющих классической формальной логики26. С его точки зрения, существенной для суждения как формы мышления является способность различения (discrimination ability), которая в равной мере присуща и живым видам без языка, и человеку27. Судить, согласно Глоку, – означает выбирать между возможностями посредством различения объектов, отнесенных к тому или иному типу. Так, пес в процессе преследования кошки может не дифференцировать дуб и березу (что он должен был бы делать, чтобы соответствовать критерию холизма Дэвидсона), однако на основе его поведения мы можем заключить, что он различает деревья, норы и руки хозяев как различные типы потенциальных убежищ преследуемых им животных.
Способность животных мыслить в форме суждения предстает перед исследователями при решении задач на сортировку и различение, предполагающих осознанный выбор той или иной опции среди имеющихся для реализации конкретной цели. Наилучшим примером здесь может послужить орудийная деятельность высших приматов. Шимпанзе способны изготавливать особые орудия для извлечения термитов из гнезда, осуществляя поиск материала для изготовления орудия на обширной территории и перенос орудия к термитнику. При этом орудия, которые они используют для извлечения кочевых муравьев из гнезда, будут отличаться по материалу и способу изготовления28.
Д.В. Чирва. Могут ли животные мыслить?.. |
49 |
Если в рассмотренных выше концепциях Дэвидсона и Джеймисона вопрос о мышлении животных служит поводом для обозначения границ человеческой рациональности или способности интерпретации, то работа Бермудеса полностью посвящена обозначению основных принципов мышления животных. Логика и рассуждение представляют собой способ выйти за рамки непосредственно данного здесь и сейчас. Бермудес создает понятийную основу для рассмотрения животных как рациональных деятелей, способных планировать и корректировать свою деятельность на основе имеющихся у них представлений.
Общая стратегия исследователей, утверждающих возможность мышления без языка, заключается в том, чтобы поколебать основную установку лингвизма Дэвидсона, опирающегося на холизм системы убеждений и нормативность мышления. Так, Бермудес показывает, что простых эмпирических понятий «безопасность-опасность», «присутствие-отсутствие» достаточно для того, чтобы допустить возможность протоотрицания в мышлении животных. Данная операция осуществима в отсустсвии понятия убеждения, без которого в системе взглядов Дэвидсона усмотрение логического отношения противоречия невозможно. Протологицизм Бермудеса ставит под вопрос предпосылку лингвизма Дэвидсона, согласно которой нормативность мышления, представление об истинности убеждений субъекта не может быть реализована без языка. Протоумозаключения животных свидетельствуют о наличии у них убеждений и способности идентифицировать ошибки в системе убеждений. Выявления Глоком базовой операции суждения при решении животными практических задач на различение позволяет также допускать наличие форм мышления, реализуемых и в языке, и без него. Таким образом гипотеза о наличии у животных способности мыслить получает свое обоснование и может разрабатываться далее.
Бекофф М. Эмоциональная жизнь животных / Пер. с англ. У.А. Гончаровой. СПб.: Весь, 2010. 199 с.
де Вааль Ф. Достаточно ли мы умны, чтобы судить об уме животных? / Пер. с англ. Н. Майсуряна. М.: Альпина нон-фикшн, 2017. 350 с.
Горбатова Ю.В. (Без)думные твари: что значит «мыслить» и нужен ли для этого язык // Философия. 2018. Т. II. № 4. С. 93‒106.
Дэвидсон Д. Мышление и речь / Пер. с англ. М.B. Лебедева // Дэвидсон Д. Истина и интерпретация. М.: Праксис, 2003. С. 221‒243.
Карабыков А.В. Проблема «языка» и мышления животных в философских доктринах начала Нового времени // Вестник Томского государственного университета. 2013. № 366. С. 35‒41.
Куайн У. Слово и объект / Пер. с англ. А.З. Черняк, Т.А. Дмитриев. М.: Логос; Праксис, 2006. 386 с.
Bermudez J.L. Thinking without Words. N.Y.: Oxford University Press, 2003. 226 p.
Bermudez J.L. Animal Reasoning and Proto-logic // Rational Animals? / Ed. by S. Hurley and M. Nudds. Oxford: Oxford University Press, 2006. P. 127‒137.
Call J. Descartes’ Two Errors: Reason and Reflection in the Great Apes // Rational Animals? / Ed. by S. Hurley and M. Nudds. Oxford: Oxford University Press, 2006. P. 219‒234.
Davidson D. Rational Animals? // Dialectica. 1982. Vol. 36. No. 4. P. 317‒327.
50 |
Философия и научное познание |
Dennett D.C. The intentional stance. Cambridge (MA): The MIT Press, 1987. 388 p.
Fodor J. The Language of Thought. Cambridge (MA): Harvard University Press, 1975. 214 p.
Glock H.-J. Can Animals Judge? // Dialectica. 2010. Vol. 64. No. 1. P. 11‒33.
Jamieson D. Science, Knowledge, and Animal Minds // Proceedings of the Aristotelian Society. 1998. Vol. 98. P. 79‒102.
Jamieson D. What do animals think? // The Philosophy of Animals Minds / Ed. by R. Lurz. New York: Cambridge University Press, 2009. P. 15‒34.
Leslie A.M. The Perception of Causality in Infants // Perception. 1982. No. 11. P. 173‒186.
Lurz R. Mindreading Animals: The Debate over What Animals Know about Other Minds. Cambridge (MA): The MIT Press, 2011. 264 p.
Millikan R.G. Language, Thought and Other Biological Categories. Cambridge (MA): The MIT Press, 1984. 355 p.
Ramsey F.Р. Truth and Probability // Ramsey F.Р. Foundations of Mathemtics. N.Y.: Humanities Press. 1950. P. 166‒184.
Tomasello M., Call J. Primate Cognition. Oxford: Oxford University Press, 1997. 528 p.
Tomasello M., Call J., Hare B. Chimpanzees Understand Psycho- Logical States – the Question is Which Ones and to What Extent // Trends in Cognitive Science. 2003. No. 7. P. 153‒156.
Can animals think? Lingualism, interpretivism and proto-logic*
Daria V. Chirva
ITMO University. 49 Kronverksky Pr., Saint-Petersburg, 197101, Russian Federation; e-mail: dashachirva@gmail.com
An author aims to represent and analyze three ways of answering the question about the sense in which we can attribute thinking and reasoning to non-human animals. Debates on rationality and reasoning in animals is a novel area of research in the context of Russian philosophy today. The basic difficulty of research of animal thinking is connected with the existence of language barrier between people and other non-linguistic creatures. The absence of language capacity was equaled to the inability to think in terms of classic philosophy. Davidson’s argument that is considered in the article supports this claim. It rests on linguistic holism. Along with this negative conception of animal thinking the author of the article analyzes two positive conceptions. Firstly, it is Jamieson’s interpretivism, which is based on the second-person and third-person perspective in the process of interpretation. This approach denies any difference in understanding human and animal behavior. Secondly, it is the concept of proto-logic elaborated by J.L. Bermudez. According to the author of the article this approach is promising for a further development of the relevant field of research. Bermudez doesn’t reduce the problem of animal thinking to the characteristic features of human thinking and reasoning. He demonstrates a mere theoretical possibility of the existence of thinking beyond the representational system of language. As the author concludes, protologic provides the basis for the philosophical investigation of the problem of thinking in non-human animals.
Keywords: thinking in animals, reasoning, linguistic barrier, language, lingualism, interpretivism, proto-logic, Bermudez, Davidson, Glock, Jamieson
For citation: Chirva, D.V. “Mogut li zhivotnye myslit’? Kontseptsii lingvizma, interpretivizma i protologitsizma” [Can animals think? Lingualism, interpretivism and proto-logic], Filosofskii zhurnal / Philosophy Journal, 2020, Vol. 13, No. 4, pp. 37‒51. (In Russian)
Д.В. Чирва. Могут ли животные мыслить?.. |
51 |
Bekoff, M. Emotsional’naya zhizn’ zhivotnykh [Emotional lives of animals], trans. by U.A. Goncharova. St. Petersburg: Ves' Publ., 2010. 199 pp. (In Russian)
Bermudez, J.L. Thinking without Words. New York: Oxford University Press, 2003. 226 pp.
Bermudez, J.L. “Animal Reasoning and Proto-logic”, Rational Animals?, ed. by S. Hurley and M. Nudds. Oxford: Oxford University Press, 2006, pp. 127‒137.
Call, J. “Descartes’ Two Errors: Reason and Reflection in the Great Apes”, Rational Animals?, ed. by S. Hurley and M. Nudds. Oxford: Oxford University Press, 2006, pp. 219‒234.
Davidson, D. “Rational Animals?”, Dialectica, 1982, Vol. 36, No. 4, pp. 317‒327.
Davidson, D. Myshlenie i rech’ [Thought and Talk], trans. by M.V. Lebedev, in: D. Davidson, Istina i interpretatsiya [Inquiries into Truth and Interpretation]. Moscow: Praksis Publ., 2003, pp. 221‒243. (In Russian)
Dennett, D.C. The intentional stance. Cambridge, MA: The MIT Press, 1987. 388 pp.
Fodor, J. The Language of Thought. Cambridge, MA: Harvard University Press, 1975. 214 pp.
Glock, H.-J. “Can Animals Judge?”, Dialectica, 2010, Vol. 64, No. 1, pp. 11‒33.
Gorbatova, Yu.V. “(Bez)dumnye tvari: chto znachit‘myslit’ i nuzhen li dlya etogo yazyk” [Thought(less) Brutes. What Does It Mean to Think, and Whether a Language is Prerequisite for Thinking], Filosofiya, 2018, Vol. II, No. 4, pp. 93‒106. (In Russian)
Jamieson, D. “Science, Knowledge, and Animal Minds”, Proceedings of the Aristotelian Society, 1998, Vol. 98, pp. 79‒102.
Jamieson, D. “What do animals think?”, The Philosophy of Animals Minds, ed. by R. Lurz. New York: Cambridge University Press, 2009, pp. 15‒34.
Karabykov, A.V. “Problema “yazyka” i myshleniya zhivotnykh v filosofskikh doktrinakh nachala Novogo vremeni” [Problem of language and thinking in animals in philosophical theories of the early Modern Age], Vestnik of Tomsk State University, 2013, No. 366, pp. 35‒41. (In Russian)
Leslie, A.M. “The Perception of Causality in Infants”, Perception, 1982, No. 11, pp. 173‒186.
Lurz, R. Mindreading Animals: The Debate over What Animals Know about Other Minds. Cambridge, MA: The MIT Press, 2011. 264 pp.
Millikan, R.G. Language, Thought and Other Biological Categories. Cambridge, MA: The MIT Press, 1984. 355 pp.
Quine, W.V.O. Slovo i ob”ekt [Word and object], trans. by A.Z. Сhernyak and T.A. Dmitriev. Moscow: Logos Publ.; Praksis Publ., 2006. 386 pp. (In Russian)
Ramsey, F.Р. “Truth and Probability”, in: F.Р. Ramsey, Foundations of Mathematics. New York: Humanities Press, 1950, pp. 166‒184.
Tomasello, M. & Call, J. Primate Cognition. Oxford: Oxford Unniversity Press, 1997. 528 pp.
Tomasello, M., Call, J. & Hare, B. “Chimpanzees Understand Psycho-Logical States – the Question is Which Ones and to What Extent”, Trends in Cognitive Science, 2003, No. 7, pp. 153‒156.
Waal, F. de. Dostatochno li my umny, chtoby sudit’ ob ume zhivotnykh? [Are We Smart Enough to Know How Smart Animals Are?], trans. by N. Maisuryan. Moscow: Alpina Non-Fiction Publ., 2017. 350 pp. (In Russian)
Философский журнал 2020. Т. 13. № 4. С. 52–68 УДК 161.226 |
The Philosophy Journal 2020, Vol. 13, No. 4, pp. 52–68 DOI 10.21146/2072-0726-2020-13-4-52-68 |
Е.В. Вострикова, П.С. Куслий
Вострикова Екатерина Васильевна – кандидат философских наук, старший научный сотрудник. Институт философии РАН. Российская Федерация, 109240, г. Москва, ул. Гончарная, д. 12, стр. 1; e-mail: katerina-vos@mail.ru
Куслий Петр Сергеевич – кандидат философских наук, старший научный сотрудник. Институт философии РАН. Российская Федерация, 109240, г. Москва, ул. Гончарная, д. 12, стр. 1; e-mail: kusliy@iph.ras.ru
Статья посвящена исследованию семантики вложенных вопросов (вопросительных придаточных предложений), а также природе ограничений на сочетания интенсиональных глаголов с декларативными и вопросительными придаточными предложениями. Авторы показывают, что данная проблематика восходит к ключевым аспектам семантической и когнитивной программы Г. Фреге и имеет ключевое значение для философии языка. Используя аналитический аппарат современной семантики, авторы исследуют данную тему на материале новейших теоретических работ. Они показывают, как семантика вложенных вопросов способствует выработке нового взгляда на структуру смысла и когнитивный потенциал людей, использующих сложноподчиненные предложения. Также авторы выявляют ряд теоретических недостатков и эмпирических ограничений современных теорий семантики вложенных вопросов и указывают на дальнейшие направления развития данной проблематики.
Ключевые слова: семантика вопросов, сообщения о верованиях, L-аналитичность, философия языка
Для цитирования: Вострикова Е.В., Куслий П.С. Тривиальность и грамматическая корректность: современные проблемы интенсиональной семантики // Философский журнал / Philosophy Journal. 2020. Т. 13. № 4. С. 52‒68.
Е.В. Вострикова, П.С. Куслий. Тривиальность и… |
53 |
Как хорошо известно, Г. Фреге сделал семантический анализ сообщений о психических установках субъекта, т.е. предложений типа (1), инструментом для исследования структуры объективного содержания сознания человека1.
(1) Андрей считает, что Маша курит.
Фрегевское понятие мысли, как смысла предложения и того, что в (1) обозначает придаточное предложение, в современной философии языка было заменено понятием пропозиции. Пропозиция – это множество возможных миров (или ситуаций), в которых главное или придаточное повествовательное предложение истинно. Семантический анализ, предложенный Я. Хинтиккой2, представлял сообщения о психических установках субъекта как утверждения об определенном отношении между субъектом и пропозицией (поэтому такие сообщения еще известны как сообщения о пропозициональных установках). Ключевым элементом этого анализа является понятие множества миров, совместимых с верованиями индивида. Речь идет о возможных мирах, где выполняется все то, во что верит индивид (например, если он верит, что снег красен, то мы рассматриваем миры, где снег красен). Используя это понятие, мы можем сказать, что предложение (1) истинно в мире оценки w, только если во всех мирах, совместимых с верованиями Андрея, Маша курит3.
Исследование данной проблематики в философской литературе было в основном сосредоточено на проблеме интерпретации единичных (референциальных) выражений, входящих в придаточное предложение такого сложноподчиненного предложения как (1). Необходимость более сложных подходов, чем тот, что изначально предложил Фреге, была в явном виде установлена У. Куайном4. Современные исследования представляют множество сложных механизмов, которые, делая семантику сообщений о пропозициональных установках все более чуткой к различным релевантным нюансам, все более точно выявляют структуру смысла и, тем самым, предлагают все более точную экспозицию тех принципов, по которым организуется человеческая мысль5.
54 |
Философия и научное познание |
В данной статье мы рассмотрим одно из новейших направлений в области исследования значения интенсиональных глаголов. В частности, речь пойдет о семантических концепциях, объясняющих сочетаемость интенсиональных глаголов и подчиненных (или вложенных) предложений разного типа. Данное направление представляет особый интерес для философии языка, поскольку помимо расширения наших знаний о том, как функционируют интенсиональные установки, оно дает нам исследовательский материал для анализа отношения между естественным языком и логикой.
Уже Фреге обратил внимание на то, что в сообщении об интенсиональной установке подчиненное предложение может вводиться такими вопросительными словами, как «кто», «где», «почему»6. Придаточное предложение в таком сообщении представлено вопросом. При этом вопрос не обозначает пропозицию: такое предложение, как «кто пришел», не может быть истинным или ложным в какой-то ситуации7.
Более того, не все интенсиональные глаголы сочетаются с придаточными предложениями любого типа. Некоторые глаголы могут сочетаться только с декларативными придаточными. «Верить» – один из таких глаголов. Предложение (2) построено грамматически корректно, а предложение (3) – некорректно.
(2) Маша верит, что Иван пришел.
(3) *Маша верит, кто пришел8.
Другой класс глаголов сочетается только с вложенными вопросами. Глагол «спрашивать» относится к этому классу глаголов, как показывает контраст между (4) и (5).
(4) Маша спросила, кто пришел.
(5) *Маша спросила, что Иван пришел.
Третий тип пропозициональных глаголов сочетается как с вопросами, так и с утвердительными вложенными предложениями. Таким свойством обладает глагол «знать»: оба предложения (6) и (7) грамматически корректны.
(6) Маша знает, что Иван пришел.
(7) Маша знает, кто пришел.
Проблема, которую мы исследуем в данной статье, связана с отысканием причины, из-за которой интенсиональные глаголы так по-разному сочетаются с придаточными предложениями. Изначально считалось, что эта причина имеет синтаксическую природу и не связана с семантикой9. Однако
Е.В. Вострикова, П.С. Куслий. Тривиальность и… |
55 |
со временем были усмотрены весомые доводы в пользу того, что природа этой причины именно семантическая.
Во-первых, в ряде случаев сам смысл тех или иных глаголов говорит нам об их несовместимости с определенными придаточными. Так, если используется пропозициональный глагол «спрашивать», то интуитивно понятно, что декларативное придаточное не будет сочетаться по смыслу с этим глаголом. Во-вторых, были обнаружены случаи, когда один и тот же интенсиональный предикат может при сочетании с вопросом давать грамматически некорректное предложение в одних случаях и грамматически корректное в других. Так, предикат «быть уверенным» не сочетается с вопросом, если является частью утвердительного придаточного предложения и прекрасно сочетается с вопросом, если предложение отрицательно10:
(8) *Маша уверена, пришел ли Иван.
(9) Маша не уверена, пришел ли Иван.
Это демонстрирует, что причина, регулирующая сочетания глагол-придаточное предложение, является семантической по своей природе: отрицание вносит такой вклад в значение общего предложения, который делает возможным сочетание глагола и вопроса. Какие-либо синтаксические свойства, регулирующие сочетание предиката «быть уверенным» и придаточного предложения, здесь ни при чем, ибо остаются одними и теми же как в примере (8), так и в примере (9).
Современные работы по семантике, исследующие данную проблему, исходят из следующей общей стратегии: с точки зрения синтаксиса и теории семантических типов (показывающей, какого рода семантические объекты могут успешно сочетаться друг с другом) любые пропозициональные глаголы могут сочетаться как с декларативными, так и с вопросительными придаточными. Ограничения на совместимость, которые мы видели в приведенных выше примерах, связаны с тем, что в некоторых случаях сочетание глагола и придаточного предложения делает смысл всего сложноподчиненного предложения проблематичным.
Проблематичность значения связана с тем, что оно тривиально (т.е. противоречиво или тавтологично), и поэтому предложение становится грамматически некорректным. Ниже мы представим читателю концепцию тривиальности, влияющей на грамматическую корректность, и покажем, как именно апелляция к ней используется современными семантическими теориями для объяснения закономерностей, рассмотренных в примерах (2)‒(9).
В аналитической философии языка на протяжении долгого времени было распространено убеждение о том, что грамматика естественного языка не чувствительна к логическим ошибкам. Между тем, в современном языкознании существует и иная исследовательская традиция, восходящая к работам Р. Монтегю и Н. Хомского и исследующая естественный язык как принципиально
56 |
Философия и научное познание |
формализуемую систему11. В рамках этой традиции было показано, что не всегда неграмматичность какого-то предложения в естественном языке может быть объяснена нарушением синтаксических принципов. Иными словами, есть случаи, когда единственной возможной причиной неграмматичности является проблематичность значения предложения. Дж. Гайевский12, проанализировав ряд таких случаев, выдвинул идею о том, что тавтологии и противоречия определенного типа отбрасываются естественным языком как грамматически некорректные.
Концепция Гайевского основана на различии между функциональными и содержательными частями речи. Содержательные части речи указывают на предметы или их свойства и действия (это существительные, глаголы, прилагательные, наречия), а функциональные служат для корректного соединения содержательных частей речи внутри предложения (примерами функциональных слов являются детерминаторы («некоторый», «каждый», «этот», «тот»), предлоги, союзы и др.)13. Функциональные термины, в отличие от содержательных, считаются частью грамматики естественного языка.
Идея Гайевского состоит в том, что предложения, интерпретация которых оказывается противоречивой или тавтологичной в силу семантических свойств входящих в его состав функциональных терминов, воспринимаются как грамматически некорректные в естественном языке. Такого рода предложения он называет L-аналитическими.
Как мы покажем ниже, апелляция к L-аналитичности стала и одним из главных инструментов анализа случаев грамматической некорректности при сочетании интенсиональных глаголов с придаточными предложениями.
Прежде чем мы сможем представить современные концепции, объясняющие сочетаемость или несочетаемость интенсиональных установок с вопросами, нам необходимо рассмотреть, как интерпретируются вопросы в современной семантике.
Согласно влиятельной семантической теории, которая была сформулирована Ч. Хэмблином14, значением вопроса является множество пропозиций – возможных ответов на него. Так, значением предложения (10) является множество пропозиций – содержащее такие пропозиции, как Иван пришел, Ольга пришла, Маша пришла и т.д.15 Некоторые исследователи добавляют сюда и возможный ответ Никто не пришел.
(10) Кто пришел?
Е.В. Вострикова, П.С. Куслий. Тривиальность и… |
57 |
Так называемые полярные вопросы, пример которых приведен в (10), в такой системе также анализируются как множества пропозиций.
(11) Он пришел?
Содержанием этого вопроса является множество, состоящее из пропозиций он пришел и он не пришел.
Еще одним элементом, необходимым для анализа рассматриваемой в статье проблематики, является пресуппозиция исключенного третьего. Пресуппозиции – это элементы семантического содержания выражения, которые присутствуют как в отрицательном, так и в утвердительном предложении. Например, и предложение «Маша знает, что Ваня виновен», и его отрицание в «Маша не знает, что Ваня виновен», позволяют нам заключить, что Ваня виновен. Пресуппозиция – этот то требование, которое должно выполняться для того, чтобы мы вообще могли оценивать предложение на предмет его истинности в какой-то ситуации.
Пресуппозиция исключенного третьего иногда ассоциируется с глаголом «считать» (когда он используется в смысле «полагать», «думать», «иметь мнение»). Ее можно наблюдать, сравнив предложения (а) и (b) в (12), которые зачастую рассматриваются равные по своему смыслу16. Они отличаются друг от друга тем, где расположено отрицание: в случае (а) оно относится к пропозициональному глаголу «считать», а в случае (b) к глаголу вложенного предложения «быть виновным».
(12) a. Маша не считает, что Ваня виновен = b. Маша считает, что Ваня не виновен.
Семантическое объяснение для данного феномена состоит в следующем17. Пропозициональный глагол «считать» несет в себе пресуппозицию, а именно пресуппозицию исключенного третьего: индивид либо считает, что вложенное предложение истинно, либо считает, что оно ложно (истинно его отрицание), а третьего не дано. Конкретно в случае (12) эта пресуппозиция будет такой: я считаю, что либо Ваня виновен, либо не виновен, а третьего не дано. Теперь совместим это с собственно содержанием (смыслом) предложения (12)a (т.е. с его условиями истинности). Это предложение истинно, если и только если Маша не считает, что Ваня виновен. В каком случае пресуппозиция совместима с этим значением? Пресуппозиция дает нам два варианта, и один из них не совместим со значением: «Маша считает, что Ваня виновен» противоречит «Маша не считает, что Ваня виновен». Остается только один способ совместить пресуппозицию и содержание, которое утверждается в (12)a: «Маша считает, что Ваня не виновен» не противоречит «Маша не считает, что Ваня виновен». Поскольку это единственный из двух вариантов удовлетворения пресуппозиции в данном случае, носитель языка делает вывод, что (12)b равно по смыслу (12)a.
Отметим здесь, что если бы данный глагол не имел соответствующей пресуппозиции, то согласно семантике, предложенной Хинтиккой, предло‐
58 |
Философия и научное познание |
жение (12)a означало бы «Не во всех мирах, совместимых с тем, во что я верю, Ваня виновен». Это достаточно слабое утверждение: оно означает, что мои верования совместимы как с тем, что Ваня виновен, так и с тем, что он не виновен. Иными словами, я занимаю позицию агностика в данном вопросе.
Такого рода равенство смыслов имеется не всегда: в примере (13) предложение (а) отличается по смыслу от предложения (b).
(13) a. Маша не знает, что Ваня виновен ≠ b. Маша знает, что Ваня не виновен.
Предложение (13)a отличается от рассмотренного тем, что глагол «знать» не несет в себе пресуппозицию исключенного третьего, поэтому предложения (а) и (b) в данном случае не воспринимаются как равные по своему значению. Именно это различие между двумя глаголами используется современными семантическими концепциями для объяснения того факта, что «считать» не сочетается с вопросами, а «знать» сочетается.
Последний инструмент семантического анализа, который нам потребуется, связан с порождением так называемых контекстуальных альтернатив и их отрицанием в процессе интерпретации. Этот механизм был изначально разработан М. Рутом18 для семантического анализа слова «только», способного отражать наше интуитивное понимание значения этого слова, благодаря которому предложение «Только Андрей устал» выражает как бы две мысли: (i) Андрей устал, (ii) никто, кроме Андрея (из контекстуально релевантной группы людей), не устал.
Согласно Руту, для того, чтобы описанное понимание было возможным, семантика слова «только» должна, сочетаясь со значением клаузы, следующей за этим словом (в данном случае клаузой «Андрей устал»), не только утверждать ее содержание, т.е. пропозицию, что Андрей устал, но и отрицать ряд контекстуально релевантных альтернатив. Для контекста, в котором релевантная группа людей состоит из Андрея, Маши и, скажем, Светы, релевантные альтернативы будут представлены следующим множеством пропозиций: {Андрей устал, Маша устала, Света устала}. Семантика слова «только» отрицает все те альтернативы из приведенного множества, которые не следуют логически из значения клаузы, идущей за словом «только». Применительно к нашему примеру, из трех пропозиций, составляющих множество альтернатив, из пропозиции, что Андрей устал, логически не следуют только две пропозиции – Маша устала и Света устала. Именно они и отрицаются. В результате мы получаем искомое значение исходного предложения: Андрей устал, а Маша и Света не устали.
Операторы, подобные слову «только», могут присутствовать в логической структуре предложения, не будучи произносимыми явным образом. В таких случаях они нередко обозначаются как «Exh» (от англ. слова exhaustification)19.
Е.В. Вострикова, П.С. Куслий. Тривиальность и… |
59 |
Одно из семантических решений проблемы сочетаемости интенсиональных глаголов с разными типами вложенных предложений было сформулировано в концепции Н. Тайлер, Ф. Роелофсена и М. Алони20 (далее: «Тайлер и др.»).
Авторы в этой и других статьях разработали свою методологическую базу интерпретации предложений естественного языка, которая получила название «инквизитивная семантика» (inquisitive semantics). Понимание сути их предложения не требует понимания технических деталей, в этой статье мы представим содержательную часть их концепции. В некоторых аспектах наше изложение будет упрощенным.
В их системе любое предложение – и утвердительное, и вопросительное – интерпретируется как обозначающее множество пропозиций, а семантика для всех пропозициональных глаголов задана таким образом, что они обозначают функции, которые берут множество пропозиций в качестве аргумента. Вопрос, как было сказано выше, обозначает множество пропозиций – ответов на данный вопрос, а утвердительное предложение – множество, содержащее одну пропозицию (которая в более традиционных системах считается смыслом предложения). Это сделано для того, чтобы снять ограничения технического характера на сочетаемость пропозициональных глаголов и вложенных предложений. В принципе, в этой системе любые глаголы могут сочетаться с любыми предложениями, просто некоторые сочетания делают соответствующие сложноподчиненные предложения L-аналитическими, и поэтому они становятся грамматически некорректными.
Такие интенсиональные глаголы, как «знать» и «считать», сочетаясь с придаточным предложением и именной группой (подлежащим), в этой системе обозначают функцию, которая сочетается с множеством пропозиций (т.е. семантическим содержанием вложенного предложения) и с индивидом (т.е. содержанием подлежащего), отображая их в пропозицию, которая истинна в мире оценки всего сложноподчиненного предложения, только если во множестве пропозиций имеется пропозиция, истинная во всех мирах, совместимых с тем, во что верит или что знает индивид в мире оценки.
Рассмотрим, пример с глаголом «знать», который сочетается и с утвердительным предложением, как показано в (14), и с вопросом, как показано в (15).
(14) Маша знает, что Иван пришел.
(15) Маша знает, кто пришел.
Предложение (14) получает такую же интерпретацию, как в системе Хинтикки: множество пропозиций состоит лишь из одной пропозиции Иван
60 |
Философия и научное познание |
пришел, поэтому предложение истинно, если во всех мирах, совместимых с тем, что Маша знает, Иван пришел.
Предложение (15) интерпретируется так: есть одна пропозиция в составе того множества пропозиций, которое обозначается вопросом «Кто пришел?», которая истинна во всех мирах, совместимых с тем, что Маша знает. Это множество, как мы сказали выше, обсуждая примеры (10) и (11), содержит целый ряд пропозиций – ответов на данный вопрос. Соответственно, предложение (15) будет истинным, если Маша знает, что Олег пришел, или если она знает, что Игорь пришел… или если она знает, что никто не пришел.
Рассмотрим теперь соответствующие предложения с глаголом «считать»: грамматически корректное с утвердительным предложением в (16) и грамматически некорректное с вопросительным предложением в (17).
(16) Маша считает, что Иван пришел.
(17) *Маша считает, кто пришел.
Предложение (16) получает сходную интерпретацию с вышерассмотренным предложением (14): во всех мирах, совместимых с тем, во что Маша верит, истинна одна-единственная пропозиция во множестве пропозиций, которое обозначается предложением «Иван пришел».
Согласно концепции, предлагаемой Тайлер и др., предложение (17) получает условия истинности, сходные с условиями истинности предложения (15): есть одна пропозиция среди множества пропозиций – возможных ответов на вопрос «Кто пришел?», которая истинна во всех мирах, совместимых с тем, во что верит Маша. Если бы не пресуппозиция исключенного третьего, то предложение (17) получило бы вполне рациональную интерпретацию. Тем не менее это предложение воспринимается как грамматически некорректное. С точки зрения Тайлер и др., проблема заключается в пресуппозиции исключенного третьего.
Напомним, что пресуппозиция исключенного третьего состоит в том, что индивид либо считает, что вложенная клауза истинна, либо он считает, что истинно ее отрицание. В рассматриваемой семантической системе все предложения обозначают множество пропозиций. Вопрос в том, как понимать отрицание множества пропозиций. Отрицание здесь определено таким образом, что когда оно применяется к множеству пропозиций, то в результате получается новое множество пропозиций, содержащее только те пропозиции, которые не совместимы (противоречат) каждой из пропозиций в изначальном множестве. Отрицание обычного утвердительного предложения «Иван пришел» интерпретируется как множество пропозиций, которые этому предложению противоречат. Это будет множество, содержащее одну пропозицию Иван не пришел21. Отрицание вопроса при таком определении будет пустым множеством пропозиций. Причина этого состоит в следующем. Например, возьмем вопрос «Кто пришел?», который обозначает множество пропозиций – ответов на этот вопрос: Аня пришла, Иван пришел, Олег пришел, никто не пришел. Тот факт, что среди возможных ответов оказывается никто не пришел, играет здесь ключевую роль. Не существует ни одной пропозиции, которая противоречит всем этим пропозициям
Е.В. Вострикова, П.С. Куслий. Тривиальность и… |
61 |
одновременно: в каждом возможном мире либо кто-то пришел, либо никто не пришел.
Пресуппозиция исключенного третьего, таким образом, в случае (16), работает так же, как и в более стандартных системах, рассмотренных нами выше. Она будет состоять в следующем: либо Маша верит в то, что Иван пришел, либо она верит в то, что он не пришел. Эта пресуппозиция не оказывает никакого влияния на наше понимание предложения в данном случае.
Иная ситуация с предложением (17): здесь пресуппозиция играет ключевую роль и фактически делает предложение бессодержательным. Она будет сводиться с следующему: либо существует одна пропозиция среди множества пропозиций, обозначаемых вопросом «Кто пришел?», которая истинна во всех мирах, где выполняется все то, во что верит Маша; либо существует одна пропозиция среди пустого множества пропозиций, которая истинна во всех мирах, где выполняется все то, во что верит Маша. Естественно, что среди пустого множества пропозиций нет ни одной пропозиции. Следовательно, пресуппозиция сводится к тому, что есть одна пропозиция среди множества пропозиций, содержащих пропозиции Аня пришла, Иван пришел, Олег пришел, никто не пришел, в которую верит Маша.
Теперь вернемся к условиям истинности данного предложения, рассмотренному нами выше, и убедимся, что оно эквивалентно этой пресуппозиции. В каждом мире, где выполняется пресуппозиция (т.е. где предложение вообще может рассматриваться на предмет оценки в терминах условий истинности), оно гарантированно является истинным. В этом, с точки зрения Тайлер и др., и состоит проблема с предложением (17): у него нет возможности быть ложным, а значит, оно не несет никакой информации. Таким образом, значение данного предложения является тривиальным.
Важно отметить, что оно является тривиальным в силу сочетаемости функциональных терминов: пропозиционального глагола-квантора «считать» и вопроса, который вводится вопросительным словом «кто». Это означает, что оно является L-аналитичным. Таким образом, объясняется тот факт, что предложение является грамматически некорректным.
В своей работе Тайлер и др. также предлагают семантику для таких глаголов, как «спрашивать», которая объясняет их сочетаемость исключительно с вопросами в терминах L-аналитичности.
Сведение к L-аналитичности используется и для объяснения случаев, когда отрицание интенсионального глагола делает его совместимым с вопросительным придаточным предложением. Рассмотрим следующие примеры:
(18) а. *Андрей уверен, курит ли Маша. б. Андрей не уверен, курит ли Маша.
Чтобы объяснить, как именно это происходит, К. Маир22 предлагает теорию, согласно которой интенсиональные глаголы способны вводить множество альтернатив, и предложение, содержащее интенсиональный глагол,
62 |
Философия и научное познание |
может содержать скрытый оператор Exh, отрицающий все альтернативы, которые не следуют из содержания предложения, с которым сочетается Exh.
Согласно Маиру, предложение (18)а имеет следующую общую структуру: [Exh(Андрей уверен, курит ли Маша)], где Exh – это непроизносимый оператор. Часть этой структуры, помещенная в круглые скобки, получает следующую интерпретацию: либо Андрей уверен, что Маша курит, либо Андрей уверен, что Маша не курит. Поясним, не вдаваясь в технические детали, почему это так. Вложенный вопрос «курит ли Маша» интерпретируется как множество возможных ответов на него (см. обсуждение примера (11) выше). Назовем это множество S (S = {Маша курит, Маша не курит}). Вся часть в круглых скобках интерпретируется так: в S содержится пропозиция, которая истинна во всех мирах, совместимых с (уверенными) представлениями Андрея. А поскольку этих пропозиций в S всего две и они несовместимы друг с другом, то получается, что либо Андрей уверен, что Маша курит, либо Андрей уверен, что Маша не курит.
Предикат «уверен» также генерирует множество из альтернатив, которые Маир представляет так: {Андрей уверен, что Маша курит; Андрей уверен, что Маша не курит}. Ключевую значимость имеет здесь то обстоятельство, что ни одна из этих двух альтернатив не следует из содержания той части структуры (18)а, которая взята в круглые скобки, т.е. из пропозиции либо Андрей уверен, что Маша курит, либо Андрей уверен, что Маша не курит (ибо из дизъюнкции a v ¬a не следует ни a, ни ¬a). В силу этого обстоятельства оператор Exh, сочетаясь с частью в круглых скобках, требует, чтобы в интерпретацию всего предложения (18)а входило отрицание этих двух альтернатив. А поскольку эти две альтернативы противоречат друг другу, то их отрицание тривиально истинно. Предложение типа (18)а оказывается L-аналитическим и поэтому грамматически некорректным, независимо от того, какие именно содержательные термины в него входят.
С предложением (18)b дела обстоят иначе. Его логическая структура выражается следующим образом: [Exh(¬Андрей уверен, курит ли Маша)]. В результате присутствующего в ней отрицания, часть в круглых скобках интерпретируется так: ¬(либо Андрей уверен, что Маша курит, либо Андрей уверен, что Маша не курит), т.е. Андрей не уверен, что Маша курит, и Андрей не уверен, что Маша не курит. Также генерируется следующее множество альтернатив: {неверно, что Андрей уверен, что Маша курит; неверно, что Андрей уверен, что Маша не курит}. Как обычно, оператор Exh должен утверждать пропозицию Андрей не уверен, что Маша курит, и Андрей не уверен, что Маша не курит и отрицать те альтернативы, которые не следуют из этой пропозиции. Однако благодаря присутствующему отрицанию все альтернативы из приведенного выше множества следуют из пропозиции (ведь ¬(a v ¬a) эквивалентно (¬а и а)). Иными словами, из Андрей не уверен, что Маша курит, и Андрей не уверен, что Маша не курит, следует неверно, что Андрей уверен, что Маша курит, равно как и неверно, что Андрей уверен, что Маша не курит. Выражаясь обычным языком, если Андрей не уверен, курит ли Маша, то это значит, что он не уверен, что она курит, и что он не уверен, что она не курит. В результате, Exh не отрицает ни одного элемента из множества альтернатив, и, соответственно, это отрицание не становится частью интерпретации предложения (18)b. Само это предложение, таким образом, не становится тривиальным (L-аналитическим), и поэтому оно грамматически корректно.
Е.В. Вострикова, П.С. Куслий. Тривиальность и… |
63 |
Отметим некоторые сложности, с которыми сталкиваются описанные нами концепции, а также обозначим открытые вопросы в данном исследовательском направлении.
Остановимся сначала на более конкретных возражениях к рассмотренным выше концепциям. И система Тайлер и др., и система Маира опираются на пресуппозицию исключенного третьего, которая описывается как часть семантического содержания таких глаголов, как «считать» и «верить». Именно эта пресуппозиция объясняет, почему эти глаголы не могут сочетаться с вопросительными предложениями. Выше мы указали, что если бы такой пресуппозиции не было, то предложение «Маша не считает/верит, что…» означало бы, что Маша занимает позицию агностика, что она еще не определилась со своим мнением по вложенному предложению. Интересно, что такое прочтение у такого рода предложений, с нашей точки зрения, имеется. Так, мы вполне осмысленно можем употребить предложение (19).
(19) Я не считаю, что Ваня виновен, и я не считаю, что Ваня не виновен, это может определить только суд.
Отметим, что если бы глагол «считать» в (19) сопровождался такой пресуппозицией, то это предложение имело бы точно такое же значение, как (20), которое, конечно же, является противоречием. Таким образом, глагол «считать» не всегда несет пресуппозицию исключенного третьего.
(20) Я считаю, что Ваня не виновен, и я считаю, что Ваня виновен, это может определить только суд.
Поскольку обе вышеописанные теории в своем объяснении того факта, что глагол «считать» не сочетается с вопросами, используют именно эту пресуппозицию, отмеченный нами в (19) факт является общей для них серьезной проблемой: ведь глагол «считать» не всегда несет нужную пресуппозицию, однако он никогда не сочетается с вопросами.
Отметим также и открытые вопросы более общего характера. Работа в данном направлении началась лишь несколько лет назад. В настоящее время отсутствует единая картина, объясняющая все случаи сочетаемости и несочетаемости определенных интенсиональных глаголов и вложенных предложений.
В. Уегаки и Я. Судо в своей статье отмечают еще один класс глаголов, которые не сочетаются с вопросами, при этом они не несут пресуппозицию исключенного третьего23. Это такие глаголы, как «надеяться». (Так, можно сказать: «Он надеется, что Ваня придет», но нельзя сказать: «Он надеется, кто придет»). Для глаголов такого типа Уегаки и Судо разрабатывают новый подход, который основывается на их свойстве быть функцией предпочтения. Анализ, который они предлагают, также апеллирует к L-аналитичности.
Однако остаются другие глаголы, которые не несут пресуппозицию исключенного третьего и при этом не сочетаются с вопросами. В русском языке сюда можно отнести глагол «допускать»24. Пресуппозиции исключенного
64 |
Философия и научное познание |
третьего для этого глагола нет: предложения «Маша допускает, что Иван не пришел» и «Маша не допускает, что Иван пришел» не значат одно и то же. При этом все равно нельзя сказать: «Маша допускает, кто пришел» или «Маша допускает, пришел ли Ваня».
Еще одним интересным открытым направлением для исследовательской работы является анализ различия функционирования вложенных полярных вопросов и вопросов, вводимых вопросительными местоимениями. К. Маир обсуждает ситуацию с глаголом «be certain» (быть уверенным) в английском языке, который в положительных предложениях не сочетается с полярными вопросами, но сочетается со специальными вопросами (хотя и остается не вполне приемлемым). Маир предлагает механизм «особого случая», объясняющий относительную приемлемость «be certain» и специальных вопросов.
Однако, на наш взгляд, здесь имеет место более общий феномен, требующий пристального исследования. Так, можно, например, сказать: «Маша подозревает, куда могли исчезнуть деньги», но нельзя сказать: «Маша подозревает, могли ли исчезнуть деньги». Существуют глаголы (например, как «сомневаться»), для которых, казалось бы, наблюдается обратная картина: полярный вопрос приемлем, а специальный нет. Так, можно сказать: «Я сомневаюсь, пришел ли Олег», но нельзя сказать: «Я сомневаюсь, кто пришел». Между тем, мы обращаем внимание, что помещение специального вопроса внутрь предложной группы (начинающейся, например, со словосочетания «в том») значительно повышает допустимость сочетания специального вопроса с таким глаголом, как «сомневаться»: вариант «Я сомневаюсь в том, кто пришел» выглядит вполне допустимым25. Однако помещение полярного вопроса внутрь предложной группы никак не улучшает ситуацию. Если полярный вопрос не употребим с тем или иным пропозициональным предикатом, то он таковым и остается, даже будучи помещенным внутрь предложной группы. Это видно на примере предиката «быть удивленным», который не совместим с полярным вопросом и плохо совместим со специальным вопросом. Так, нельзя сказать: «Маша удивлена, пришел ли Иван», но предложения «Маша удивлена, кто пришел» и «Маша удивлена, откуда деньги» звучат, хоть и не идеально, но гораздо лучше. При этом версии этих предложений, в которых специальные вопросы находятся внутри предложной группы, звучат еще лучше: «Маша удивлена тем, кто пришел», «Маша удивлена тем, откуда деньги»26. Однако помещение в предложную группу полярного вопроса никак не улучшает исходное предложение: «Маша удивлена тем, пришел ли Иван» так же плохо, как и «Маша удивлена, пришел ли Иван».
Насколько нам известно, в литературе в настоящий момент нет общего механизма, позволяющего рассматривать полярные вопросы отличным от специальных вопросов образом и правильно предсказывающего распределение этих вопросов в качестве вложенных. Сходным образом, нет ответа и на вопрос о том, в чем вклад погружения вопроса внутрь предложной группы.
Е.В. Вострикова, П.С. Куслий. Тривиальность и… |
65 |
В данной статье мы рассмотрели современные семантические исследования сочетаемости пропозициональных предикатов с придаточными предложениями разных типов. Мы представили эти исследования как продолжение программы Г. Фреге, которая рассматривает семантический анализ языка как анализ структуры объективного содержания человеческой мысли. Мы показали не только те успехи, которые были достигнуты в этой области, но и ту степень, в которой они все еще остаются неполными и требующими дальнейшей работы.
Борисов Е.В. Определенные дескрипции в контексте аскрипции желания: в защиту квантификационного подхода // Философия. 2017. Т. 1. № 4. С. 27‒37.
Борисов Е.В. Проблема Куайна возвращается // Epistemology & Philosophy of Science / Эпистемология и философия науки. 2018. Т. 55. № 4. С. 58‒61.
Витгенштейн Л. Философские исследования // Витгенштейн Л. Философские работы. Ч. I / Пер. с нем. М.С. Козловой и Ю.А. Асеева. М.: Гнозис, 1994. С. 75‒319.
Доманов О.А. Теория типов в семантике пропозициональных установок // Epistemology & Philosophy of Science / Эпистемология и философия науки. 2018. Т. 55. № 4. С. 26‒37.
Доманов О.А. Формализация контекстов в теории типов с записями и модулями // Вестник Томского государственного университета. 2019. № 52. С. 23‒38.
Куайн У. Кванторы и пропозициональные установки / Пер. с англ. С.Н. Засыпкина // Epistemology & Philosophy of Science / Эпистемология и философия науки. 2012. Т. 33. № 3. С. 213‒225.
Микиртумов И.Б. Теоретико-типовая грамматика, интенсионалы и эпистемические установки // Epistemology & Philosophy of Science / Эпистемология и философия науки. 2018. Т. 55. № 4. С. 53‒57.
Рогонян Г.С. Референция и вербальные жесты // Вестник Томского государственного университета. 2019. № 440. С. 81‒89.
Суровцев В.А. Что же хотел знать Георг IV // Вестник Томского государственного университета. 2014. № 2. С. 190‒201.
Тискин Д.Б. Условное приписывание пропозициональных установок // Epistemology & Philosophy of Science / Эпистемология и философия науки. 2016. Т. 55. № 4. С. 38‒43.
Тискин Д.Б. На новой машине – старым путем // Epistemology & Philosophy of Science / Эпистемология и философия науки. 2018. Т. 50. № 4. С. 74‒93.
Фреге Г. Логика и логическая семантика / Пер. с нем. Б.В. Бирюкова. М.: Аспект Пресс, 2000. 511 с.
Фролов К.Г. Интернализм и экстернализм как альтернативные стратегии в эпистемологии и семантике // Вопросы философии. 2017. № 2. С. 74‒82.
Carnie A. Syntax: a generative introduction. 3rd ed. L.: Wiley-Blackwell, 2012. 526 p.
Chierchia G., Fox D., Spector B. The grammatical view of scalar implicatures and the relationship between semantics and pragmatics // Semantics: An international handbook of natural language meaning. 2012. No. 3. P. 2297‒2332.
Gajewski J. On Analyticity in Natural Language. Ms. Cambridge (MA): MIT, 2002. 18 р.
Gajewski J. Neg-raising and polarity // Linguistics and Philosophy. 2007. Vol. 30. P. 289‒328.
Grimshaw J. Complement selection and the lexicon // Linguistic Inquiry. 1979. Vol. 10. P. 279‒326.
Hamblin C.L. Questions in Montague grammar // Foundations of language. 1973. Vol. 10. No. 1. P. 41‒53.
Hintikka J. Semantics for propositional attitudes // Philosophical logic / Ed. by J.W. Davis, D.J. Hockney & W.K. Wilson. Dordrecht: Reidel, 1969. P. 21‒45.
66 |
Философия и научное познание |
Mayr C. Triviality and interrogative embedding: context sensitivity, factivity, and neg-raising // Natural Language Semantics. 2019. Vol. 27. No. 3. P. 227‒278.
Močnik M. Slovenian ‘dopuščati’ and the semantics of epistemic modals // Formal Approaches to Slavic Linguistics. 2019. Vol. 27. P. 418‒437.
Partee B. Formal Semantics: Origins, Issues, Early Impact // Formal Semantics and Pragmatics: Discourse, Context, and Models. 2011. Vol. 6. P. 1‒52.
Rooth M. A theory of focus interpretation // Natural language semantics. 1992. Vol. 1. No. 1. P. 75‒116.
Theiler N., Roelofsen F., Aloni M. A uniform semantics for declarative and interrogative complements // Journal of Semantics. 2018. Vol. 35. No. 3. P. 409‒466.
Theiler N., Roelofsen F., Aloni M. Picky predicates: why believe doesn’t like interrogative complements, and other puzzles // Natural Language Semantics. 2019. Vol. 27. No. 2. P. 95‒134.
Tiskin D.B. Intensionality, n-compositionality and semantic phases // Логико-философские штудии. 2018. Т. 1. № 1. С. 136‒150.
Uegaki W., Sudo Y. The *hope-wh puzzle // Natural Language Semantics. 2019. Vol. 27. No. 4. P. 323‒356.
Von Fintel K., Heim I. Intensional semantics. Unpublished Lecture Notes. 2011. URL: http://lingphil.mit.edu/papers/heim/fintel-heim-intensional.pdf (дата обращения: 24.08.2020).
Triviality and grammatical correctess:
contemporary issues in intensional semantics
Ekaterina V. Vostrikova
Institute of Philosophy, Russian Academy of Sciences. 12/1 Goncharnaya Str., Moscow, 109240, Russian Federation; e-mail: katerina-vos@mail.ru
Petr S. Kusliy
Institute of Philosophy, Russian Academy of Sciences. 12/1 Goncharnaya Str., Moscow, 109240, Russian Federation; e-mail: kusliy@iph.ras.ru
The article is devoted to the study of the semantics of embedded questions (interrogative subordinate clauses), as well as the nature of restrictions on the licensing of declarative and interrogative clauses as complements of propositional attitude verbs. The authors show that this topic goes back to the key aspects of the semantic and cognitive program of G. Frege and is of key importance for the philosophy of language. Using the analytical apparatus of contemporary semantics, the authors investigate this topic on the material of the most recent theoretical works. They show how the semantics of embedded questions contributes to the development of a new perspective on the structure of meaning and the cognitive potential of natural language users. The authors also identify a number of theoretical shortcomings and empirical limitations of several theories of the semantics of embedded questions and point at some directions for future research.
Keywords: semantics of embedded questions, attitude reports, L-analyticity, philosophy of language
For citation: Vostrikova, E.V., Kusliy, P.S. “Trivial’nost’ i grammaticheskaya korrektnost’: sovremennye problemy intensional’noi semantiki” [Triviality and grammatical correctess: contemporary issues in intensional semantics], Filosofskii zhurnal / Philosophy Journal, 2020, Vol. 13, No. 4, pp. 52‒68. (In Russian)
Е.В. Вострикова, П.С. Куслий. Тривиальность и… |
67 |
Borisov, E.V. “Opredelennye deskripcii v kontekste askripcii zhelaniya: v zashchitu kvantifikacionnogo podhoda” [Definite descriptions in desire reports: in defense of a quantificational approach], Filosofiya, 2017, Vol. 1, No. 4, pp. 27‒37. (In Russian)
Borisov, E.V. “Problema Kuayna vozvraschaetsya” [Quine’s problem is coming back], Epistemology & Philosophy of Science / Epistemologiya i filosofiya nauki, 2018, Vol. 55, No. 4, pp. 58‒61. (In Russian)
Carnie, A. Syntax: a generative introduction. 3rd ed. London: Wiley-Blackwell, 2012. 526 pp.
Chierchia, G., Fox, D. & Spector, B. “The grammatical view of scalar implicatures and the relationship between semantics and pragmatics”, Semantics: An international handbook of natural language meaning, 2012, No. 3, pp. 2297‒2332.
Domanov, O.A. “Teoriya tipov v semantike propzitsional’nyh ustanovok” [Type theory in the semantics of propositional attitudes], Epistemology & Philosophy of Science / Epistemologiya i filosofiya nauki, 2018, Vol. 55, No. 4, pp. 26‒37. (In Russian)
Domanov, O.A. “Formalizaciya kontekstov v teorii tipov s zapisyami i modulyami” [Formalization of contexts in type theory with records and modules], Vestnik Tomskogo gosudarstvennogo universiteta, 2019, No. 52, pp. 23‒38. (In Russian)
Frege, G. Logika i logicheskaia semantika [Logic and Logical Semantics], trans. by B.V. Biryukov. Moscow: Aspekt Press, 2000. 511 pp. (In Russian)
Frolov, K.G. “Internalizm i eksternalizm kak al'ternativnye strategii v epistemologii i semantike” [Internalism and externalism as alternative approaches in epistemology and semantics], Voprosy filosofii, 2017, No. 2, pp. 74‒82. (In Russian)
Gajewski, J. On Analyticity in Natural Language. Ms. Cambridge, MA: MIT, 2002. 18 рр.
Gajewski, J. “Neg-raising and polarity”, Linguistics and Philosophy, 2007, Vol. 30, pp. 289‒328.
Grimshaw, J. “Complement selection and the lexicon”, Linguistic Inquiry, 1979, Vol. 10, pp. 279‒326.
Hamblin, C.L. “Questions in Montague grammar”, Foundations of language, 1973, Vol. 10, No. 1, pp. 41‒53.
Hintikka, J. “Semantics for propositional attitudes”, Philosophical logic, ed. by J.W. Davis, D.J. Hockney & W.K. Wilson. Dordrecht: Reidel, 1969, pp. 21‒45.
Mayr, C. “Triviality and interrogative embedding: context sensitivity, factivity, and neg-raising”, Natural Language Semantics, 2019, Vol. 27, No. 3, pp. 227‒278.
Mikirtumov, I.B. “Teoretiko-tipovaya grammatika, intensionaly i epistemicheskie ustanovki” [Type theoretical grammar, intensional entities and epistemic attitudes], Epistemology & Philosophy of Science / Epistemologiya i filosofiya nauki, 2018, Vol. 55, No. 4, pp. 58‒61. (In Russian)
Močnik, M. “Slovenian ‘dopuščati’ and the semantics of epistemic modals”, Formal Approaches to Slavic Linguistics, 2019, Vol. 27, pp. 418‒437.
Partee, B. “Formal Semantics: Origins, Issues, Early Impact”, Formal Semantics and Pragmatics: Discourse, Context, and Models, 2011, Vol. 6, pp. 1‒52.
Quine, W.V. “Kvantory i propozitsional’nye ustanovki” [Quantifiers and propositional attitudes], trans. by S.N. Zasypkin, Epistemology & Philosophy of Science / Epistemologiya I filosofiya nauki, 2012, Vol. 33, No. 3, pp. 213‒225. (In Russian)
Rogonyan, G.S. “Referenciya i verbal’nye zhesty” [Reference and verbal gestures], Vestnik Tomskogo gosudarstvennogo universiteta, 2018, No. 440, pp. 81‒89. (In Russian)
Rooth, M. “A theory of focus interpretation”, Natural language semantics, 1992, Vol. 1, No. 1, pp. 75‒116.
Surovtsev, V.A. “Chto zhe hotel znat’ Georg IV” [What did George IV wish to know?], Vestnik Tomskogo gosudarstvennogo universiteta, 2014, No. 2, pp. 190‒201. (In Russian)
Theiler, N., Roelofsen, F. & Aloni, M. “A uniform semantics for declarative and interrogative complements”, Journal of Semantics, 2018, Vol. 35, No. 3, pp. 409‒466.
Theiler, N., Roelofsen, F. & Aloni, M. “Picky predicates: why believe doesn’t like interrogative complements, and other puzzles”, Natural Language Semantics, 2019, Vol. 27, No. 2, pp. 95‒134.
68 |
Философия и научное познание |
Tiskin, D.B. “Na novoj mashine – starym putem” [New machinery, olden tasks?], Epistemology & Philosophy of Science / Epistemologiya i filosofiya nauki, 2018, Vol. 50, No. 4, pp. 74‒93. (In Russian)
Tiskin, D.B. “Uslovnoe pripisyvanie propozicional’nyh ustanovok” [Conditional attitude ascription], Epistemology & Philosophy of Science / Epistemologiya i filosofiya nauki, 2016, Vol. 55, No. 4, pp. 38‒43. (In Russian)
Tiskin, D.B. “Intensionality, n-compositionality and semantic phases”, Logico-filosofskie shtudii, 2018, Vol. 1, No. 1, pp. 136‒150.
Uegaki, W. & Sudo, Y. “The *hope-wh puzzle”, Natural Language Semantics, 2019, Vol. 27, No. 4, pp. 323‒356.
Von Fintel, K. & Heim, I. Intensional semantics. Unpublished Lecture Notes. 2011 [http://
lingphil.mit.edu/papers/heim/fintel-heim-intensional.pdf, accessed on 24.08.2020].
Wittgenstein, L. “Filosofskie issledovaniya” [Philosophical investigations], trans. by M.S. Kozlova and Yu.A. Aseev, in: L. Wittgenstein, Filosofskie raboty [Philosophical works], Pt. I. Moscow: Gnozis Publ., 1994, pp. 75‒319. (In Russian)
Философский журнал 2020. Т. 13. № 4. С. 69–88 Задать 124.2 |
The Philosophy Journal 2020, Vol. 13, No. 4, pp. 69–88 DOI 10.21146/2072-0726-2020-13-4-69-88 |
Макеева Лолита Брониславовна – доктор философских наук. Национальный исследовательский университет «Высшая школа экономики». Российская Федерация, 101000, г. Москва, ул. Мясницкая, д. 20; e-mail: lmakeeva@hse.ru
В настоящей работе обсуждаются идеи, представленные в «прорывной» статье Пола Грайса «Значение», опубликованной в 1957 г. Эти идеи рассматриваются в перспективе более зрелого, полного и проработанного подхода Грайса к языку. Следующие тезисы выдвигаются в качестве основных характеристик этого подхода: (1) хотя значение и употребление тесно связаны между собой, их не следует отождествлять; (2) теория значения и языка в целом должна быть систематической и нацеленной на объяснение; (3) значение лингвистических выражений определяется в терминах психологических состояний, прежде всего намерений; (4) выделяются три вида значения – значение предложения, то, что сказано, и значение, вкладываемое говорящим; (5) речевое общение трактуется как рациональная деятельность, подчиняющаяся определенным принципам; чтобы распознать намерения говорящего, слушающие осуществляют особый вид выводов – импликатуры; (6) естественный язык не имеет особой неформальной логики; (7) семантические и прагматические аспекты языка не имеют четкой границы, они взаимодействуют друг с другом. При рассмотрении статьи Грайса «Значение» особое внимание уделяется трем идеям: различию между естественным и неестественным значением, процедуре концептуального анализа (состоящей в выявлении необходимых и достаточных условий для приписывания неестественного (вкладываемого говорящим) значения и природе (рефлексивной или итеративной) намерений говорящего, которые позже были названы «коммуникативными». Хотя Грайс обычно считается философом обыденного языка, его взгляды на природу значения и речевого общения свидетельствуют о том, что он отвергает некоторые важные принципы этой философской школы.
Ключевые слова: значение, язык, речевое общение, коммуникативное намерение, импликатура, прагматика, семантика, философия обыденного языка
Для цитирования: Макеева Л.Б. Что есть значение? Ответ Пола Грайса // Философский журнал / Philosophy Journal. 2020. Т. 13. № 4. С. 69‒88.
Британский философ Герберт Пол Грайс (1913‒1988) считается одной из ключевых фигур в аналитической традиции второй половины ХХ в. Наибольший вклад он внес в развитие философии языка, однако значительный интерес представляют и его разработки в области философской психологии и метафизики, этики и теории рациональности. Обычно его относят к философам обыденного языка, но справедливости ради нужно признать, что
70 |
История философии |
Грайс выдвинул новый и оригинальный подход к пониманию языка, который, с одной стороны, шел вразрез с некоторыми фундаментальными установками философии обыденного языка, а с другой стороны, оказал на последующие исследования языка столь продолжительное и сильное влияние, что можно говорить о появлении целого направления «грасианцев» или «неограсианцев». Как отмечает С. Ниль, идеи Грайса в философии языка по сей день «продолжают определять то, как философы, лингвисты и когнитивные ученые рассуждают о значении, коммуникации и связи между языком и сознанием»1.
Между тем, в нашей отечественной философской литературе творчество Грайса явно недооценено. Мы очень мало знаем о его идеях, поэтому давно пришло время исправить эту ситуацию, и начать, я думаю, нужно с его статьи «Значение», которую часто характеризуют, как «новаторскую» и «прорывную»2. Именно с этой статьи начинается создание Грайсом его теории значения и языка в целом. Примечателен тот факт, что хотя выход статьи в свет датируется 1957 г., написана она значительно раньше, ибо ее текст представляет собой доклад, прочитанный ее автором перед оксфордским философским обществом в 1948 г. Примерно на это же время приходится и разработка Дж. Остином идеи перформативных высказываний. Это означает, что с самого начала Грайс выступил как создатель нового подхода к языку.
Для лучшего понимания содержания и значения данной статьи имеет смысл рассмотреть представленные в ней идеи в контексте более зрелой, полной и проработанной теории языка Грайса. Это даст возможность взглянуть на эти идеи в перспективе их развития и уточнения. Поскольку формат статьи не позволяет дать развернутое изложение указанной теории, я отмечу лишь ее ключевые аспекты.
Во-первых, Грайс отверг тезис «значение есть употребление», который занимал центральное место в философии обыденного языка. По словам С. Соумса, Грайс осознал, что «нужно разработать теорию языка, в которой значение и употребление не отождествляются друг с другом, но и не разводятся в разные стороны. Нужно признать значение одним из наиболее важных факторов, управляющих употреблением языкового выражения, но отнюдь не единственным»3. Поэтому вопрос о том, что представляют собой другие факторы и как они взаимодействуют между собой, стал ключевым для Грайса.
В-вторых, Грайс видел задачу философа в создании систематической теории языка, которая не только описывала бы, как приписываются значения языковым выражениям, но и объясняла этот процесс. Здесь он также отошел от позиции философов обыденного языка, которые хотя и не разделяли антитеоретическую установку позднего Витгенштейна, в своих исследованиях отдавали предпочтение не выдвижению общих объясняющих гипотез, а составлению «лингвистических гербариев», т.е. подбору конкретных случаев употребления выражений, с помощью которых формулировались
Л.Б. Макеева. Что есть значение? Ответ Пола Грайса |
71 |
философские проблемы. Даже теория речевых актов Дж. Остина, как справедливо отмечает С. Чапмен, «была им разработана практически в виде списка типов употребления языка и типов лингвистических актов, которые можно выявить в этих употреблениях»4. Неслучайно поэтому считается, что эта «теория» обрела свой подлинный теоретический статус лишь в трудах Дж. Сёрла. Грайса не устраивала склонность Остина ограничиваться «разрозненными размышлениями о языке», и он довольно жестко критиковал «лингвистическую процедуру», применяемую философами обыденного языка, ибо, с его точки зрения, анализ конкретных случаев употребления философски значимых выражений при отсутствии общей теории языка не способен застраховать от ошибок5. Сказанное отнюдь не означает, что Грайс в своих исследованиях не использовал примеров из повседневного употребления языковых выражений, но они всегда служили ему вспомогательным средством при проведении анализа или построении теории.
В-третьих, Грайс начинает свое построение общей и систематической теории языка с анализа понятия значения. Разделяя с философами обыденного языка представление о том, что значением слова и предложения наделяются людьми, совершающими посредством их произнесения определенные действия в ходе коммуникации друг с другом, Грайс не останавливается на простой констатации этого факта и задумывается над тем «механизмом», который обеспечивает это наделение языковых выражений значением. Поскольку в сфере коммуникации, как правило, имеют место интенциональные действия, т.е. действия, совершаемые с определенными намерениями и с учетом мнений, мыслей, представлений, которых придерживаются действующие агенты, Грайс увязывает этот «механизм» с психологическими процессами, т.е. он выстраивает свой анализ понятия значения в терминах психологических состояний, делая основной упор на понятии намерения. Таким образом, с его точки зрения, акты означивания чего-либо лежат в ментальной сфере, в связи с чем его теорию значения называют психологической. Основы этой теории он заложил в своей статье «Значение», поэтому немного подробнее о специфике его анализа понятия значения я скажу ниже при рассмотрении этой статьи.
В-четвертых, помимо значений, связанных с намерениями говорящих, Грайс признает и значения, конвенционально закодированные в зыке. Точнее сказать, он выделяет три составляющие в значении произносимого предложения6. Так, если говорящий U произносит в некотором конкретном случае предложение Х, то, согласно Грайсу, необходимо различать: (1) что означает предложение Х само по себе; (2) что сказал U в конкретном случае, произнеся Х, и (3) что имплицировал U, произнеся Х.
Первая составляющая – в терминологии Грайса «значение предложения» – представляет собой буквальное значение Х, образующееся из значений входящих в него слов. Это значение является предметом изучения семантики.
Вторая составляющая – «то, что сказано» – это уточненное и дополненное буквальное значение Х, точно выражающее содержащуюся в этом
72 |
История философии |
предложении мысль или суждение. Допустим, человек произносит фразу: «Вчера Сергей обсудил все эти вопросы с шефом». Мы легко понимаем буквальное значение этого предложения, но точное его содержание станет нам доступно, только если мы знаем контекст его произнесения, который позволит нам установить референцию использованных индексикальных выражений («вчера», «эти») и имен собственных («Сергей»), определить область действия квантора, выражаемого числительным «все», устранить неоднозначности и т.п.
Третья составляющая – «значение, вкладываемое говорящим» (utterer’s meaning) – и есть тот вид значения, который напрямую связан с намерениями и который служит предметом изучения прагматики. Его наличие обусловлено тем фактом, что, произнося предложение с определенным конвенциональным значением, говорящий может с его помощью сообщить что-то другое.
Грайс не только выделил эти три вида значения высказывания, но и поставил вопрос о том, как они связаны между собой генетически и как они взаимодействуют в процессе коммуникации. Признав значение, вкладываемое говорящим, базовым, он попытался объяснить возникновение конвенционального значения в терминах «привычки» и «процедуры» в репертуаре говорящего7. Ответом на второй вопрос стала его теория импликатур, о которой будет сказано ниже.
В-пятых, Грайс разработал модель речевого общения людей, заложив в нее несколько важных идей. Так, вопреки представлению позднего Витгенштейна и философов обыденного языка о том, что значение языковых выражений, конституируемое их употреблением, можно напрямую «считать» с ситуаций, в которых они произносятся (эти значения лежат как бы на «поверхности» речевой деятельности, открытые для публичного обозрения), Грайс полагал, что, хотя намерения говорящих (а стало быть, и вкладываемые ими значения) в принципе доступны слушающим, они должны быть ими распознаны, т.е. должна быть выполнена определенная мыслительная работа по их установлению. Таким образом, в модели речевого общения Грайса слушающие перестают быть пассивными реципиентами сообщений, они должны рассуждать и делать выводы в ходе распознания намерений говорящих. Это также означает, как подчеркивает Грайс, что речевое общение представляет собой рациональную деятельность, подчиняющуюся определенным принципам8.
Для обозначения выводов, которые должны осуществлять слушающие, Грайс ввел название «импликатура», чтобы подчеркнуть их отличие от импликаций, изучаемых логиками. Импликатуры, как правило, не являются логическим следствием из высказывания и поэтому обладают таким свойством, как отменяемость. Допустим, если воспользоваться примером Грайса, на вопрос о росте какого-то человека, ваш собеседник отвечает: «Он атлет». Отсюда вы можете заключить, что обсуждаемый человек высок ростом, хотя это не вытекает логически из предложения «Он атлет». Ваш
Л.Б. Макеева. Что есть значение? Ответ Пола Грайса |
73 |
вывод (импликатура) опирается на бытующее мнение о том, что атлеты, как правило, высоки ростом. Впрочем, ваш собеседник может отменить ваш вывод, добавив: «Но он не так уж высок ростом», и никакого логического противоречия здесь не будет.
Согласно Грайсу, возможность такого рода импликатур обеспечивается существованием определенных принципов эффективного и рационального обмена информацией, на которые и опираются слушающие в своем распознании намерений говорящего. Среди них ключевая роль отводится принципу кооперации и четырем уточняющим его постулатам, или максимам, однако, поскольку этот аспект теории Грайса известен отечественным читателям благодаря переводу статьи «Логика и речевое общение», я не буду останавливаться на его изложении.
В-шестых, Грайс отверг тезис философов обыденного языка о существовании особой «неформальной» логики естественного языка. В подтверждение этого тезиса часто ссылаются на различие в значении формальных логических констант (конъюнкции, дизъюнкции и т.п.) и их аналогов в естественном языке (союзов «и», «или» и т.п.). Так, с точки зрения формальной логики в предложениях (1) «Москва есть столица России и Париж есть столица Франции» и (2) «Джон съел гамбургер и почувствовал себя плохо» союз «и» имеет одно и то же значение, полностью выражаемое конъюнкцией &, тогда как, согласно философам обыденного языка, в предложении (2) союз «и» означает «и затем, как результат», поэтому мы не можем безнаказанно переставить простые предложения в (2), хотя это вполне допускается в случае (1). В этом споре Грайс встает на сторону формальных логиков. С его точки зрения, союз «и» имеет одно и то же значение в предложениях (1) и (2), адекватно выражаемое конъюнкцией (поэтому логика одна). Различие возникает на уровне употребления этих предложений, т.е. именно говорящий может вложить в них разное значение. Импликатура в рассматриваемом случае будет опираться на то соображение здравого смысла, что порядок изложения часто отражает последовательность событий и каузальную связь между ними, что гамбургеры могут быть причиной плохого самочувствия и т.п. Эту импликатуру можно отменить, добавив, что Джон почувствовал себя плохо не из-за гамбургера. Критику Грайсом этого и других якобы имеющих место различий между формальной логикой и логикой естественного языка можно подытожить сформулированной им модифицированной бритвой Оккама: «Не следует умножать смыслы без необходимости»9.
И, наконец, в качестве седьмого пункта лишь обозначим, ибо это очень обширная тема, еще один важный результат в исследованиях Грайсом языка. Он касается вопроса об отношении между семантикой и прагматикой. Как известно, классическое различение синтаксиса (отношение между знаками и способы образования одних знаков из других), семантики (значение знаков) и прагматики (разнообразные аспекты использования знаков) в изучении знаковых систем было введено Ч. Моррисом. Грайс же показал, что граница между семантикой и прагматикой не столь однозначна и проста. С одной стороны, отнеся значения, вкладываемые говорящими, и импликатуры к области прагматики, он указал на факт тесного взаимодействия между семантическими и прагматическими аспектами языка. С другой стороны, объявив значение, вкладываемое говорящим, базовым, он по сути редуцировал
74 |
История философии |
семантику к прагматике. В результате во многом благодаря его усилиям прагматика, куда аналитическими философами «сметалось» все, что не имеет отношения к проблеме значения, а потому являлось второстепенным и недостойным внимания, превратилась в интенсивно развивающуюся и перспективную область исследования.
Возвратимся теперь к статье «Значение». При всей ее видимой простоте не так-то легко «расшифровать» содержащиеся в ней идеи. Возможно, это связано с тем, что с момента ее написания прошло немало времени; возможно, объяснением служит тот факт, что задуманная как доклад перед коллегами, которые хорошо погружены «в тему», она скудна на разъяснения. О некоторых важных вещах говорится как бы «вскользь», полунамеком, видимо, потому что для тогдашней аудитории они были вполне очевидными. В связи с этим будет уместно дать некоторые пояснения по ее содержанию.
Грайс начинает свою статью с указания двух основных способов употребления глагола «означать» (или «значить») в нашей повседневной языковой практике, поясняя их с помощью двух групп примеров. Эти два способа употребления он характеризует как «естественный» и «неестественный» смыслы этого глагола. Возможно, это не лучший выбор названия, но Грайс имеет в виду лишь то, что при одном способе употребления данный глагол выражает естественную, как правило, каузальную связь (например, между корью и пятнышками на коже как ее симптомом), а при другом – отсутствие такой связи (например, между тремя звонками колокольчика и заполнением автобуса пассажирами). Именно наличие или отсутствие естественной связи лежит в основе отмечаемых им различий между двумя способами употребления глагола «означать». Так, необходимый характер естественной связи объясняет, почему связываемые глаголом «означать» явления не могут не сопровождать друг друга (при наличии соответствующих пятнышек на коже у человека не может не быть кори, поэтому если они имеют место, можно сделать вывод о кори). Отсутствие же естественной связи ответственно за то, что неестественное значение должно быть привнесено или приписано, а стало быть, должен быть совершающий это действие агент.
Попутно Грайс делает два замечания по поводу введенного им различения естественного и неестественного значения. Во-первых, он отмечает, что при всех их различиях неестественное значение вполне может быть производным от естественного значения. Набросок объяснения, как неестественное значение могло бы возникнуть на основе естественного, он даст позже в статье «Еще раз о значении» («Meaning Revisited»). Основная его идея состоит в том, что некоторые непроизвольные действия человека, имеющие естественное значение (например, непроизвольно издаваемый стон как проявление боли), могут им имитироваться. Так, человек может намеренно застонать, скажем, с целью обмана, чтобы внушить окружающим мысль об испытываемой им боли. Согласно Грайсу, переход к неестественному значению происходит тогда, когда человек намеренно стонет, но окружающие воспринимают его стон не как свидетельство обмана, а как основание считать, что он испытывает боль.
Во-вторых, Грайс указывает на преимущество его различения естественного и неестественного значения перед традиционным различением естественных и конвенциональных знаков. Здесь, по-видимому, он неявно ссылается на теорию знаков Ч.С. Пирса. При этом Грайс приводит на первый взгляд странное основание – по сути, он утверждает, что слова не являются
Л.Б. Макеева. Что есть значение? Ответ Пола Грайса |
75 |
знаками, хотя и имеют неестественное значение. Однако это утверждение может показаться странным лишь философам и лингвистам, но отнюдь не простым людям, которые скорее отнесут к знакам буквы, запятые, точки и т.п., но не слова, а Грайс в своем исследовании ориентируется именно на повседневное словоупотребление.
После этого Грайс переходит к обсуждению центрального для него вопроса – что представляет собой неестественное значение? Свою задачу он видит в том, чтобы проанализировать это понятие. При этом он использует определенную технику концептуального анализа, которая к середине ХХ в. стала набирать популярность среди аналитических философов и которая предполагала поиск необходимых и достаточных условий для наличия феномена, выражаемого понятием. Таким образом, цель Грайса – сформулировать условия, необходимые и достаточные для приписывания кому-либо или чему-либо неестественного значения. Поиск такого рода условий, как правило, осуществляется через рассмотрение разных конкретных случаев и отбор среди них тех, в которых эти условия выполнены. Решение же о том, присутствует ли анализируемый феномен в том или ином конкретном случае, часто принимается не на основе четко сформулированных критериев, а согласно интуитивным представлениям того, кто проводит анализ.
Следует сказать, что Грайс трактует неестественное значение довольно широко и поэтому в его примерах претендентами на этот вид значения выступают не только языковые выражения, но и многие другие вещи (картины, жесты и т.п.), которые можно использовать для передачи некоторого «сообщения». Более того, для всех видов такого рода сообщений он использует термин «высказывание» (utterance).
Вначале Грайс подвергает критике анализ понятия значения, предложенный Ч.Л. Стивенсоном в его книге «Этика и язык», опубликованной в 1944 г. Идея Стивенсона была довольно проста. Допустим, некто А придерживается мнения р, например мнения о том, что Джон нечестный человек, и произносит предложение s, чтобы сообщить об этом другим людям. Мы можем утверждать, что предложение s имеет значение р, если выполнены следующие два условия: (1) мнение р имеет тенденцию побуждать А произнести s, и (2) произнесение s человеком А имеет тенденцию вызывать у слушающих появление мнения р. Грайс называет эту теорию Стивенсона каузальной и формулирует два контрпримера, чтобы показать ее несостоятельность. В этих контрпримерах соблюдены оба указанных условия, но это не обеспечивает наличия значения. Так, в примере с человеком, надевающим фрак, чтобы идти на бал, присутствуют обе каузальные зависимости: знание о том, что он идет на бал, побуждает человека надеть фрак (ибо на балу все мужчины должны быть во фраках), в то же время увиденный окружающими человек во фраке, побуждает их к мысли, что он идет на бал. Однако, считает Грайс, мы не вправе утверждать, что, надевая фрак, человек вложил в это свое действие какое-либо значение. Мы совершаем разнообразные действия, по которым окружающие люди могут сформировать о нас множество разных мнений, но отсюда не следует, что каждое наше действие есть передаваемое нами сообщение. Более того, если добавить к двум перечисленным условиям, как это делает Стивенсон, уточнение о том, что данный знак (надетый фрак) используется в коммуникации, т.е. для сообщения чего-либо, то получившееся определение будет содержать порочный круг.
76 |
История философии |
Отвергнув каузальный подход, Грайс предлагает другую стратегию, в основе которой лежит идея намерения: чтобы приписать (неестественное) значение какому-либо действию человека, он должен иметь намерение сообщить что-то другим людям этим своим действием. Именно такое намерение отсутствовало в примере с фраком. На первый взгляд эта идея выглядит настолько очевидной, что трудно заподозрить в ней какой-либо «потенциал» для философского прояснения природы значения. Однако Грайс сумел высветить в ней некоторые важные аспекты, которые послужили основой для нового философского взгляда на значение. Более того, его попытка применить «эту интуитивно правдоподобную идею и придать ей серьезную философскую трактовку оказала колоссальное влияние на исследование лингвистического значения в последние 50 лет»10.
Итак, какие же новые идеи высказал Грайс? Во-первых, он показал (на примере сфабрикованной улики на месте убийства), что одного намерения сообщить что-либо еще недостаточно. Нужно еще, чтобы те, кому человек намеревается своим действием что-либо сообщить, распознали это его намерение. Таким образом, для факта означивания чего-либо необходимо коммуникативное взаимодействие, в которое и говорящие, и слушающие вносят свою лепту. Но и этого еще недостаточно, поэтому, во-вторых, Грайс делает вывод, что распознание слушающими намерения говорящего сообщить им что-либо само должно входить в намерения говорящего. Тем самым он высказывает ту идею, что в коммуникации людей задействованы особые намерения, которые в последующем станут называть «коммуникативными». О специфике этих намерений я скажу ниже.
И наконец, отмечу третий, ключевой, пункт в анализе Грайсом понятия значения. Разъяснению именно этого пункта он посвящает наибольшее количество примеров. Его мысль состоит в том, что для наличия (неестественного) значения важно, чтобы только само высказывание говорящего, а не что-либо еще, служило основанием для формирования у слушающих определенного мнения, которое и выражает «считанное» ими значение. Так, в примере с фотографией, на которой запечатлена сцена, свидетельствующая о неверности жены некоего м-ра Х, действию человека, показавшего эту фотографию м-ру Х, еще нельзя приписать неестественное значение, ибо м-ру Х достаточно одной этой фотографии, чтобы поверить в неверность жены, и здесь неважно, распознает он намерение того, кто ему ее покажет, или нет. В самой фотографии содержится уже свидетельство неверности жены м-ра Х. Другое дело, если человек покажет м-ру Х нарисованную им картину с той сценой. В этом случае сама картина не может быть свидетельством неверности жены м-ра Х, поэтому единственным основанием для того, чтобы он в это поверил, служит распознаваемое им намерение говорящего сообщить ему об этом. Возможно, он не сочтет это серьезным основанием, однако же, именно это значение он «считает» в поступке человека, показавшего ему картину.
Как свидетельствуют примеры Грайса, предметом его анализа выступает тот вид неестественного значения, которое возникает в конкретных случаях высказывания и которое в последующем он назовет значением, вкладываемым говорящим. Именно его он считает базовым и на его основе определяет другой вид неестественного значения, которое характеризует как значение предложения, безотносительное ко времени его произнесения.
Л.Б. Макеева. Что есть значение? Ответ Пола Грайса |
77 |
Свои пояснения я хотела бы завершить небольшим комментарием о коммуникативных (или, как их еще называют, грайсовских) намерениях. Нужно сказать, что текст статьи дает повод для их двоякой трактовки: как «рефлексивных» (или самореференциальных) и как «итеративных» намерений. В первом случае предполагается, что говорящий имеет одно намерение, которое включает в себя, как часть своего содержания, то, что слушающие распознают это намерение, приняв во внимание тот факт, что его распознание ими включено в намерение говорящего. В случае итеративной трактовки говорящий имеет, по меньшей мере, два намерения – намерение сообщить что-то и второе намерение, касающееся того, чтобы первое намерение было распознано. Как показали дальнейшие исследования11, если коммуникативные намерения трактовать как итеративные, это приводит к неоправданному усложнению формулировок необходимых и достаточных условий для приписывания значения и, более того, грозит регрессом в бесконечность.
Однако трактовка коммуникативных намерений как рефлексивных также сталкивается с определенной трудностью – так называемым рефлексивным парадоксом. Этот парадокс состоит в следующем: поскольку для распознания рефлексивного намерения говорящего слушающие должны распознать и включенное в его содержание намерение, касающееся его распознания ими, то получается, что слушающие заранее должны знать это коммуникативное намерение с тем, чтобы его распознать, т.е. их вывод о том, какое намерение, а стало быть, и какое значение приписать говорящему, будет содержать в себе круг. Грайс упоминает этот парадокс в своей статье, но отрицает возможность его возникновения в проведенном им анализе. Прав он или нет, вопрос непростой, породивший в свое время немало споров12.
Впрочем, специфика коммуникативных намерений и рефлексивный парадокс далеко не единственные аспекты теории значения Грайса, вызвавшие жаркие споры среди его последователей, критиков и комментаторов. После публикации «Значения» последовал вал работ, в которых авторы изобретали все более изощренные контрпримеры и предлагали усовершенствованные формулировки. Однако вряд ли стоит в этом видеть свидетельство несостоятельности проведенного Грайсом анализа. Видимо, нужно согласиться с Дж. Сёрлом, отметившим, что многие наши понятия «не имеют абсолютно несокрушимых необходимых и достаточных условий… Но осознание неточности наших понятий… не должно приводить нас к отказу от самого философского анализа; скорее, следует сделать вывод, что определенные виды анализа, особенно анализ необходимых и достаточных условий, вероятно, включают (в разной степени) идеализацию анализируемого понятия»13. Контрпримеры могут не опровергать проведенный анализ, а указывать лишь на необходимость объяснить, что в них отклоняется от парадигмального случая. Вместе с тем, главное, нужно помнить, что прежде всего благодаря Грайсу на стыке философии, лингвистики и психологии возникла новая интенсивно развивающая сфера исследований – современная прагматика.
78 |
История философии |
Приложение
Пол Грайс
Рассмотрим следующие предложения:
«Эти пятнышки на коже означают (означали) корь».
«Эти пятнышки на коже ничего не значили для меня, но для доктора они означали корь».
«Нынешний бюджет означает, что у нас будет трудный год».
(1) Я не могу сказать: «Эти пятнышки на коже означали корь, но у него не было кори», как не могу и сказать: «Нынешний бюджет означает, что у нас будет трудный год, но у нас не будет трудного года». Таким образом, в случаях, вроде приведенных выше, из х означал, что р, и х означает, что р, следует р.
(2) Я не могу на основании «Эти пятнышки на коже означают (означали) корь» заключить, «какое значение вкладывается (вкладывалось) в эти пятнышки на коже»1; например, я не вправе сказать: «В эти пятнышки на коже вкладывается (вкладывалось) то значение, что у него корь». Равным образом я не могу вывести из утверждения о нынешнем бюджете заключение: «В нынешний бюджет вкладывается то значение, что у нас будет трудный год».
(3) Я не могу на основании «Эти пятнышки на коже означали корь» прийти к заключению о том, что тот или иной человек вкладывал в эти пятнышки такое-то и такое-то значение. То же самое, mutatis mutandis2, верно и для предложения о нынешнем бюджете.
(4) Ни один из вышеприведенных примеров нельзя переформулировать таким образом, чтобы за глаголом «означает» следовало предложение или выражение в кавычках. Так, «Эти пятнышки на коже означали корь» нельзя переформулировать как «Эти пятнышки на коже означали “корь”» или «Эти пятнышки на коже означали: “у него корь”».
(5) Вместе с тем, для всех этих примеров можно найти близкую по значению формулировку, начинающуюся со слов: «Тот факт, что…»; например, «Тот факт, что у него были эти пятнышки на коже, означает, что у него была корь»
Л.Б. Макеева. Что есть значение? Ответ Пола Грайса |
79 |
и «Тот факт, что нынешний бюджет таков, каков он есть, означает, что у нас будет трудный год».
Теперь сопоставим вышеприведенные предложения со следующими:
«Эти три звонка в колокольчик означают, что автобус заполнился пассажирами».
«Замечание: “Смит не смог бы жить без своей благоверной”3 означало, что Смит считает свою жену незаменимой».
(1) Я могу произнести первое из этих предложений и затем сказать: «Но на самом деле автобус не заполнился пассажирами – кондуктор ошибся»; и я могу произнести второе предложение, а затем продолжить: «Но на самом деле Смит бросил ее семь лет назад». Таким образом, здесь х означает, что р, и х означал, что р, не влечет р.
(2) Я могу из первого предложения вывести утверждение о том, «какое значение вкладывается (вкладывалось)» в звонки колокольчика, а из второго – утверждение о том, «какое значение вкладывается (вкладывалось)» в процитированное замечание.
(3) Я могу на основании первого предложения сделать заключение, что кто-то (а именно кондуктор) вложил или, во всяком случае, должен был вложить в звонки то значение, что автобус заполнился пассажирами, и я могу сделать аналогичное заключение и в отношении второго предложения.
(4) Первое предложение можно переформулировать таким образом, чтобы после глагола «означает» следовало выражение в кавычках, т.е. «Эти три звонка в колокольчик означают: “автобус наполнился пассажирами”». То же самое можно проделать и со вторым предложением.
(5) Если перефразировать первое предложение, как «Тот факт, что колокольчик прозвенел три раза, означает, что автобус заполнился пассажирами», то они не будут совпадать по значению. И то, и другое предложение могут быть истинными, но они не имеют, даже приблизительно, одного и того же значения.
Когда выражения «означает», «означает что-то», «означает, что» используются так, как они использованы в первом наборе предложений, я буду называть смысл, в котором они употреблены, естественным (natural) смыслом рассматриваемых выражений. Когда же эти выражения используются так, как они использованы во втором наборе предложений, я буду называть смысл, в котором они употреблены, неестественным (nonnatural) смыслом рассматриваемых выражений. Я буду использовать аббревиатуру «означаетNN» для обозначения неестественного смысла.
Я предлагаю, ради удобства, включить также в число естественных смыслов глагола «означать» («mean») тот смысл, что представлен в предложениях вида («А намеревается (намеревался) сделать то-то и то-то (посредством х)»4 («A means (meant) to do so-and-so (by x)»), где А – это человек, субъект действия. И наоборот, как показывают предыдущие примеры, я включаю в число неестественных смыслов глагола «означает» любой его смысл, встречаемый в предложениях вида «А вкладывает (вкладывал) такое-то значение в х» или «А вкладывает (вкладывал) в х то значение, что…». (Это звучит слишком жестко, но служит лишь в качестве образца.)
80 |
История философии |
Я не хочу сказать, что все смыслы, в которых мы употребляем глагол «означать», могут быть легко и бесспорно отнесены к одной из выделенных мной групп; но я думаю, что в большинстве случаев мы, по крайней мере, очень расположены уподоблять наше употребление глагола «означать» какому-то одному (из указанных двух) смыслов. В связи с этим встает вопрос: Что еще можно сказать о различии между случаями, в которых данный глагол употребляется в естественном смысле, и случаями, когда он употребляется в неестественном смысле? Тот факт, что мы задаемся этим вопросом, конечно же, не может запретить нам попытаться объяснить «значениеNN» с помощью того или иного естественного смысла «означать».
Думаю, именно к этому вопросу о различии между естественным и неестественным значением обращаются те, кого интересует различие между «естественными» и «конвенциональными» знаками. Но я считаю свою формулировку лучше. Ибо не все, что может иметь значениеNN, является знаком (например, слова не являются) или является конвенциональным знаком в обычном понимании (например, определенные жесты); да и некоторые вещи, имеющие естественное значение, не являются знаками того, что они означают (ср. пример о нынешнем бюджете).
Вначале я хотел бы кратко рассмотреть и отвергнуть в качестве ответа на вопрос: «Что такое значениеNN?» то, что я называю ответом каузального типа. Так, мы могли бы, в духе Ч.Л. Стивенсона5, предложить такое определение: чтобы х что-то означалNN, х должен иметь (выражаясь нестрого) тенденцию порождать в слушающих некоторую установку6 (когнитивную или какую-либо иную) и иметь также ту тенденцию, чтобы говорящий был побуждаем этой же установкой, при условии, что эти тенденции зависят от «сложного процесса обусловливания, сопровождающего использование этого знака в коммуникации»7. Ясно, что это не годится.
(1) Давайте рассмотрим, можно ли квалифицировать как имеющее значениеNN высказывание, относящееся к дескриптивному или информативному виду, когда соответствующая установка является, стало быть, когнитивной, например установкой «считать» («верить» – believe). (Я использую «высказывание» как нейтральное слово, применимое к любому претенденту на значениеNN; оно заключает в себе удобную двойственность «действия-объекта»). Несомненно, многие люди имеют склонность надевать фрак, когда они собираются идти на бал, а также не вызывает сомнений и то, что многие люди, увидев кого-то во фраке, заключат, что этот человек собирается идти на бал. Убеждает ли это нас в том, что надетый человеком фрак означаетNN, что он собирается на бал (или вообще что-либо означаетNN)? Очевидно, что нет. И здесь не поможет ссылка на уточняющее выражение «зависит от сложного процесса обусловливания…». Если это выражение означает лишь, что люди в каком-то смысле обучаются данной реакции на увиденный надетый фрак или ее приобретают, то это не исключает нынешний случай из числа имеющих значениеNN. Но если всерьез отнестись ко второй части уточняющего выражения («сопровождающего использование этого знака в коммуникации»), то становится очевидным, что подобное объяснение значенияNN содержит в себе круг. Мы могли бы с тем же
Л.Б. Макеева. Что есть значение? Ответ Пола Грайса |
81 |
успехом сказать: «Х имеет значениеNN, если Х используется в коммуникации», что само по себе верно, хотя и ничего не проясняет.
(2) Если этого недостаточно, то отметим следующую трудность, – по сути, думаю, ту же самую трудность, что признает и сам Стивенсон: как можно при таком подходе избежать, к примеру, необходимости утверждать, что «Джон высок ростом» является частью значения высказывания «Джон атлет», ведь если сказать кому-нибудь, что Джон атлет, то этот человек будет склонен думать, что Джон высок ростом. Стивенсон прибегает здесь к ссылке на лингвистические правила, а именно упоминает правило-рекомендацию, согласно которому «атлеты могут быть невысокими». Это все равно, что сказать: правила нам не запрещают говорить о «невысоких атлетах». Но почему же нам это не запрещается? Не потому что это не является грамматической ошибкой и не потому что это не звучит невежливо и т.п., но, по-видимому, потому что это не лишено смысла (или, если это очень сильное утверждение, потому что этим не нарушаются никакие семантические правила для рассматриваемого выражения). Но, похоже, мы вновь получаем круг в определении. Более того, мы могли бы спросить, почему, если здесь правомерно прибегнуть к правилам, чтобы отличить означаемое от подразумеваемого, этого не было сделано ранее, к примеру, в случае стонов, при рассмотрении которых Стивенсон исходно и ввел уточняющее выражение о зависимости от обусловливания.
Еще один недостаток каузальной теории изложенного нами вида состоит, видимо, в том, что даже если мы примем ее, как таковую, она снабдит нас лишь анализом утверждений о стандартном, или привычном, значении «знака». В ней не предусматривается, как следует разбирать утверждения о том, какое значение конкретный говорящий или пишущий человек придает знаку в конкретном случае (которое вполне может расходиться со стандартным значением знака). Непонятно к тому же, как можно было бы адаптировать эту теорию, чтобы она это предусматривала. Можно даже пойти дальше в критике каузальной теории, утверждая, что в ней игнорируется тот факт, что (привычное) значение знака нужно объяснить с помощью значения, которое, по сути, в этот знак вкладывают (или должны вкладывать) те, кто его использует в конкретных ситуациях. Стало быть, последнее значение, оставляемое каузальной теорией без объяснения, фактически носит фундаментальный характер. Я с одобрением отношусь к этой более радикальной критике, хотя и осознаю, что она спорна.
Я не буду рассматривать какие-либо другие теории «каузальных тенденций». Подозреваю, что ни одна такая теория не способна избежать трудностей, аналогичных тем, что я обрисовал, не утрачивая при этом полностью права считаться теорией данного типа.
Теперь же я испробую другую, надеюсь, более перспективную стратегию. Если мы сможем разъяснить значение выражений:
«х означалNN то-то (в конкретном случае)»
«х означалNN, что так-то и так-то (в конкретном случае)»
«А вложил то-то как значениеNN в х (в конкретном случае)»
«А вложил в х как значениеNN то, что так-то и так-то (в конкретном случае)»,
тогда есть основания ожидать, что это поможет нам разъяснить
«х означаетNN (безотносительно ко времени) то-то (что так-то и так-то)»
«А вкладывает в х как значениеNN то-то (что так-то и так-то)»,
82 |
История философии |
а также объяснить выражения «означает то же самое, что и», «понимает», «влечет» и т.п. Давайте на время представим себе, что нам приходится иметь дело только с информативными или дескриптивными высказываниями.
В качестве первого предположения примем, что «х означалNN то-то» было бы истинно, если бы в намерения того, кто произнес х, входило бы склонить тех, кто его слушает, к некоторому мнению; тогда сказать, каким было это мнение, значило бы сказать, что же именно х означалNN. Это не годится. Я могу оставить носовой платок, принадлежащий В, рядом с местом убийства с тем, чтобы склонить детектива к мысли, будто В является убийцей; но мы вряд ли могли бы утверждать, что носовой платок (или то, что я там его оставил) что-то означалNN или что я своим поступком передал значениеNN, что В – убийца. Ясно, что мы должны, по крайней мере, добавить следующее: чтобы иметь значениеNN,, х не только должно быть «произнесено» с намерением вызвать определенное мнение, но также и тот, кто произносит х, должен хотеть, чтобы его слушатели распознали стоящее за его высказыванием намерение.
Это уже лучше, но еще недостаточно. Рассмотрим следующие случаи:
(1) Ирод преподносит Саломее голову Иоанна Предтечи на блюде.
(2) Почувствовав слабость, ребенок обратил к матери свое лицо, чтобы она увидела его бледность (надеясь, что она сама сделает вывод и поможет).
(3) Я оставляю фарфоровую вещицу, разбитую дочерью, на видном месте, чтобы ее заметила жена.
Здесь представлены случаи, удовлетворяющие условиям, которые мы сформулировали для значенияNN. Например, Ирод хотел, чтобы Саломея поверила в смерть Иоанна Крестителя, и, несомненно, хотел также, чтобы Саломея распознала его намерение заставить ее поверить в смерть Иоанна Крестителя. То же самое можно сказать и в отношении других случаев. Тем не менее я не думаю, что мы вправе были бы утверждать, что здесь мы имеем случаи значенияNN.
По сути, нам нужно установить, в чем состоит различие между такими, к примеру, выражениями, как «намеренно и открыто поставить кого-то в известность» и «рассказать», а также «заставить кого-то подумать» и «рассказать».
Вероятно, выход состоит в следующем. Сравним два таких случая:
(1) Я показываю м-ру Х фотографию, на которой м-р Y проявляет неподобающую фамильярность в отношении миссис Х.
(2) Я рисую картину, на которой м-р Y ведет себя указанным образом, и показываю ее м-ру Х.
На мой взгляд, следует отвергнуть, что в случае (1) фотография (или мой показ ее м-ру Х) вообще что-либо означаетNN. Вместе с тем, я утверждаю, что в случае (2) картина (или ее создание и показ) означаютNN что-то (а именно что м-р Y был неподобающе фамильярен) или, по крайней мере, что я вложил в нее то значениеNN, что м-р Y был неподобающе фамильярен. В чем же состоит различие между этими двумя случаями? Несомненно, что в случае (1) распознание м-ром Х моего намерения поставить его в известность, что между м-ром Y и миссис Х что-то происходит, в незначительной степени имеет отношение к порождаемому этой фотографией действию. Фотография вызвала бы у м-ра Х, по меньшей мере, подозрения в отношении миссис Х, даже если бы я не показал ее ему, а просто случайно оставил бы ее в его комнате; и я (как предъявитель фотографии) вполне бы это осознавал. Но воздействие, производимое моей картиной на м-ра Х, будет разным в зависимости от того, будет ли он считать,
Л.Б. Макеева. Что есть значение? Ответ Пола Грайса |
83 |
что в мои намерения входило сообщить ему что-то (заставить его поверить во что-то) о миссис Х или же я просто что-то машинально нарисовал или попытался создать произведение искусства.
Но если принять это объяснение, мы, похоже, оказываемся перед другой трудностью. Ибо рассмотрим теперь случай нахмуривания бровей. Если я хмурю брови спонтанно, как следствие естественного хода вещей, то смотрящий на меня человек вполне может воспринять мои нахмуренные брови как естественный знак недовольства. Но если я хмурю брови намеренно (чтобы сообщить о своем недовольстве), то вполне можно ожидать, что смотрящий на меня человек – при условии, что он распознает мое намерение, – по-прежнему заключит, что я недоволен. Разве не следует нам в таком случае утверждать, что, поскольку нельзя ожидать какой-либо разницы в реакции смотрящего на меня человека в зависимости от того, считает ли он мой нахмуренный вид спонтанным или выражающим намерение что-то сообщить, мои (намеренно) нахмуренные брови не имеют никакого значенияNN? Думаю, эта трудность преодолима, ибо хотя обычно намеренно нахмуренные брови могут иметь тот же самый эффект (заставлять верить в мое недовольство), что и спонтанно нахмуренные брови, они имеют этот эффект только при условии, что слушающие воспринимают их как выражение намерения сообщить о недовольстве. Таким образом, если мы исключим распознание намерения, сохранив все другие обстоятельства (включая распознание того, что нахмуренный вид является намеренным), то этим нарушается или устраняется способность нахмуренных бровей порождать определенное мнение.
Вероятно, мы можем следующим образом суммировать все то, что необходимо, чтобы А вложил какое-либо значение в х. А должен иметь намерение вызвать с помощью х у слушающих какое-то мнение, и он должен также хотеть, чтобы его высказывание было распознано как выражающее это намерение. Но эти намерения не являются независимыми; распознание входит в намерения А, ибо оно играет определенною роль в порождении соответствующего мнения, и, если распознание не состоится, что-то пойдет не так и в реализации намерений А. Более того, желание А, чтобы распознание сыграло эту роль, думаю, предполагает, что А допускает вероятность того, что оно сыграет эту роль; А не расценивает как неизбежное заключение о том, что у слушающих будет создано соответствующее мнение независимо от того, будет ими распознано или нет стоящее за его высказыванием намерение. Короче говоря, вероятно, мы можем сказать, что «А вложил то-то как значениеNN в х» приблизительно эквивалентно «А произнес х с намерением вызвать определенное мнение благодаря распознанию этого намерения». (Может показаться, что это содержит рефлексивный парадокс, но в действительности это не так.)
Теперь, видимо, настало время отбросить допущение, что мы имеем дело только со случаями «информирования». Давайте для начала рассмотрим несколько примеров побудительных и квазипобудительных высказываний. У меня в комнате находится очень жадный человек, и я хочу, чтобы он поскорее ушел; поэтому я бросаю в окно купюру достоинством в один фунт. Имеет ли здесь место какое-либо высказывание со значениемNN? Нет, потому что в том, как я себя повел, в мои намерения не входило распознание им моей цели, состоящей в том, чтобы каким-то эффективным способом добиться его ухода. Это аналогично случаю с фотографией. Однако если бы я указал ему на дверь или слегка подтолкнул его, тогда мое поведение можно было бы расценить как образующее высказывание со значениемNN, именно потому, что распознание им моего
84 |
История философии |
намерения входило в мои намерения ускорить его уход. Вот еще пара случаев: (1) полицейский, останавливающий машину тем, что встает на пути ее движения, и (2) полицейский, останавливающий машину взмахом руки.
Или возьмем случай другого рода – если я в качестве экзаменатора заваливаю студента, я вполне могу вызвать у него стресс, возмущение или чувство унижения, а если я к тому же мстителен по натуре, это воздействие может входить в мои намерения, и я даже могу хотеть, чтобы он распознал это мое намерение. Но я не склонен полагать, что это мое поведение в отношение студента что-либо означалоNN. Однако если я толкну кого-нибудь на улице, я склонен отнести это происшествие к случаям со значениемNN, и, на мой взгляд, это связано с тем фактом, что у меня нет оснований ожидать, что данный человек испытает стресс (возмущение, унижение), если только он не распознает моего намерения вызвать у него такую реакцию. (Ср. если бы мой колледж прекратил выплачивать мне зарплату, я обвинил бы их в том, что они меня уничтожили; если бы они урезали ее на один фунт, я мог бы обвинить их в том, что они меня унизили; при промежуточных урезываемых суммах я, вероятно, не знал бы, что сказать.)
Видимо, теперь мы можем сделать следующие обобщения.
(1) «А вложил значениеNN в х» (приблизительно) эквивалентно «А намеревался произнести х, чтобы произвести некоторое воздействие на слушающих посредством их распознания этого его намерения». К этому можно добавить, что, спрашивая, какое значение А вложил, мы просим описать это намеренное воздействие (хотя, конечно же, не всегда можно получить прямой ответ, содержащий придаточное предложение с союзом «что», например «мнение, что…»).
(2) «х означает то-то и то-то» (приблизительно) эквивалентно «Некто вложил значениеNN в х». Здесь снова возможны случаи, когда это не вполне работает. Я склонен утверждать, что включение красного света на светофоре означаетNN, что транспортные средства должны остановиться; но было бы очень неестественно говорить: «Некто (например, муниципалитет) вложил как значениеNN во включение красного цвета то, что транспортные средства должны остановиться». Тем не менее, видимо, и здесь имеет место некоторая отсылка к чьим-то намерениям.
(3) «х означаетNN (безотносительно ко времени), что так-то и так-то» можно в первом приближении приравнять некоторому утверждению или дизъюнкции утверждений о том, что «люди» имеют намерение (с уточнениями о «распознании») воздействовать с помощью х. Я еще скажу об этом несколько слов.
Подойдет ли любой вид намеренного воздействия или возможны случаи, когда воздействие является намеренным (с необходимыми уточнениями), а мы все же не склонны говорить о значенииNN? Допустим, я встретил очень необычного человека, который после того, как я сказал ему, что буду издавать крякающие звуки и хочу, чтобы он при этом краснел или испытывал физическое недомогание, действительно, заслышав мои крякающие звуки (и, соответственно, распознав мое намерение), всякий раз краснел или ощущал недомогание. Склонны были бы мы тогда утверждать, что мои крякающие звуки что-либо значилиNN? Я так не думаю. Это указывает на следующий факт: чтобы х имело значениеNN, намеренное воздействие должно быть чем-то таким, над чем слушающие в каком-то смысле осуществляют контроль, или распознавание стоящего за х намерения должно быть для слушающих «разумным основанием» (в некотором смысле этого слова), а не просто причиной. Может показаться, что здесь имеет место игра слов («разумное основание для веры» и «разумное основание для
Л.Б. Макеева. Что есть значение? Ответ Пола Грайса |
85 |
действия»), но я не вижу в этом серьезного затруднения. Ибо хотя, с одной стороны, несомненно, вопросы о разумных основаниях для веры касаются имеющихся данных (evidence) и поэтому отличаются от вопросов о разумных основаниях для действия, тем не менее, с другой стороны, распознать намерение произнесшего описательное высказывание х человека и тем самым иметь основания считать, что так-то и так-то, по крайней мере, сходно с тем, чтобы «иметь мотив для» принятия того-то и того-то. «Решить, что…», видимо, включает в себя «решить сделать то-то» (и именно поэтому мы можем «отказываться верить», а также можем быть «вынужденными поверить».) (Случай, когда человека «толкают», нужно трактовать несколько иначе, ибо нельзя в каком-либо прямом смысле «решить» обидеться; но можно отказаться обижаться). Таким образом, это выглядит, как если бы намеренное воздействие должно было бы быть чем-то таким, что находится под контролем слушающих, или, по крайней мере, чем-то таким, что допускает подобный контроль.
Отмечу еще один момент, прежде чем перейти к возражениям. Думаю, из сказанного мной по поводу связи между значениемNN и распознаванием намерения следует, что (если я прав) только так называемое исходное намерение говорящего имеет отношение к значениюNN его высказывания. Ибо если я произношу х, имея намерение (с помощью распознания этого намерения) произвести воздействие Е, и хочу, чтобы это воздействие Е привело к дальнейшему воздействию F, то, поскольку считается, что появление F зависит исключительно от Е, я не могу рассматривать воздействие F как хотя бы в малейшей степени зависящее от распознания моего намерения вызвать Е. Так, если я (скажем) имею намерение заставить человека сделать что-то, сообщая ему некоторую информацию, нельзя рассматривать описание того, что я хочу, чтобы он сделал, как имеющее отношение к значениюNN моего высказывания.
Может возникнуть вопрос относительно моего употребления, довольно вольного, таких слов, как «намерение» и «распознавание». Я должен заявить, что не собираюсь насыщать нашу разговорную жизнь массой сложных психологических событий. Я не надеюсь разрешить ни одной философской головоломки о намерениях, но я хочу вкратце сказать о том, что никаких особых трудностей не вызывает мое употребление слова «намерение» в связи со значением. Во-первых, возможны случаи, в которых высказывание сопровождается или предваряется сознательным «планом» или явной формулировкой намерения (например, я заявляю, что собираюсь так-то употреблять х, или задаюсь вопросом, как «донести что-либо (до слушателей)»). Наличие подобного явного плана, очевидно, служит довольно сильным доводом в пользу того, что намерение (значение) говорящего является «спланированным»; хотя это не играет, на мой взгляд, решающей роли; например, говорящий, объявивший о своем намерении использовать известное выражение непривычным образом, может незаметно вернуться к его обычному употреблению. Нечто похожее имеет место и в нелингвистических случаях: если мы спрашиваем человека, что он намеревается делать, заявленное им намерение нельзя сбрасывать со счетов; тем не менее,человек может планировать выбросить письмо в мусорное ведро и все же относит его на почту; замахнувшись рукой, человек может «сдержаться» и сказать либо: «Я вовсе не имел намерения этого делать», либо: «Должно быть, вначале у меня промелькнуло такое намерение».
Явные формулировки лингвистических (или квазилингвистических) намерений, несомненно, довольно редки. При их отсутствии мы, по-видимому, опираемся на точно такие же критерии, какие мы обычно используем в случае
86 |